Филиппо Томмазо Маринетти
Стальной Альков
© ООО «Книгократия», 2019
© Ирина Ярославцева, пер. с итал., 2018
I. Любовное наступление
Вечером первого июня 1918 г. в артиллерийском бараке, дерзко прилепившемся на самом краю горного хребта Валь д'Астико[1], вовсю пировали. Длинные-предлинные багровые вилы заката скрещивались с нашими вилками, наматывающими кровавые дымящиеся спагетти. Человек двадцать офицеров, лейтенанты, капитаны с довольным и напыщенным полковником Сквиллони во главе стола. Голодные артиллеристы после целого дня тяжёлой работы. Религиозное безмолвие ртов, сочно пережёвывающих молитвы. Склонённые над тарелками головы. Однако самых молодых не устраивало молчание, им хотелось смеяться, двигаться. Зная о моём пристрастии к розыгрышам, они бросали на меня красноречивые взгляды. Слишком тихо за столом, а добрый доктор уж слишком глубоко погружён в ритуал поедания макарон.
Я делаю несколько торопливых глотков, затем встаю и, размахивая вилкой с намотанными на неё спагетти, громко говорю:
– Чтобы не притупилась наша чувственность, всем передвинуться на два места вправо, марш!
Затем, кое-как подхватив тарелки, стаканы, хлеб, нож, я грубо пинаю своего соседа справа, который нехотя уступает, передвигая своё имущество, и в свою очередь толкает сидящего справа от него. Молодёжь охотно выполняет приказание, только доктор пыхтит, ворчит, бранится. Его с трудом поднимают. Тарелка с макаронами опрокидывается ему на китель. Падают стаканы. Разливается вино. Взрывы смеха, крики, галдёж. Все толкают доктора, сдавливают его, как кисть винограда. Его вопли тонут в общем шуме.
Обуздывая гвалт, я командую:
– Перемещение закончено! Всем сесть! Но горе, горе тому, кто опять притупит свою чувственность. А ты, дорогой доктор, не забывай, что гибкость это высочайшая и ценнейшая из добродетелей. Как бы ты мог, без гибкости, лечить нарывы, мозоли, сифилис, отит, или размягчение мозга у начальства? С гибкостью мы оставили Карсо[2] вслед за Капоретто[3], отступая, мы смеялись, в то время как сердце обливалось кровью. Как мы сможем, без гибкости, разгромить австро-венгерский пассатизм[4] и полностью возродить Италию после победы? Поверь, дорогой доктор, без футуристической гибкости ты скатишься в пассатизм! Я продолжаю, прикидываясь, что угрожаю ему:
– Чтобы не притупилась наша чувственность, всем взять в руки тарелки и стаканы! Вокруг стола шагом марш!
Поднимается адский шум. Пинки, резкие толчки, «Хватит!», «Заканчивайте!», удары, падения, «Караул!», вихрь, барабанная дробь и неразбериха. Однако молодёжь упорствует и, толкаясь, продолжает беспорядочно кружить вокруг стола. Полковнику очень нравится эта странная забава. Только доктору не весело. Кстати, а где доктор? Где он? Все отправляются на поиски. Он сбежал на террасу с тарелкой макарон.
Вперёд, вперёд, на приступ! Обед заканчивается беспорядочно, кое-как, под раскаты нашего смеха и взрывы рыжего закатного хохота. Раскалённые стеклянные облака, пенящиеся золотистые бутылки, нагромождения фарфоровых фиолетовых перистых облаков, светящееся воздушное пиршество, повисшее над сумрачной венецианской равниной.
Окружив доктора, мои друзья распевают шуточный гимн футуристов:
Ура ура ура пик пик
Ура ура ура пак пак
Маа – гаа – лаа
Маа – гаа – лаа
РАНРАН ЗААФ
Так они сражались с ностальгией.
Накануне крупного неприятельского наступления итальянским солдатам часто приходится отражать гораздо более опасное наступление; это наступление Любовных Воспоминаний. Мы чувствуем их незримое присутствие над нами и в нас, в наших сердцах и на наших губах, в этот вечер, посреди лёгких вееров розоватых небесных перьев и в любовных потоках нашей горячей крови. Я сидел вместе с полковником Сквиллони, капитаном Мелодией, лейтенантом Боской и моим денщиком Гьяндуссо, примостившись на отвесном краю обрыва.
Вслушиваясь, мы молча глотаем острую вечернюю свежесть, живо напомнившую дорогие арабские напитки, насыщенные ароматами специй и цветов. Внизу раскинулись города, разбросанные по необъятной венецианской равнине. Под нами Милан. В этот час, бурлящий ломбардский город после изматывающей ожесточённой работы уже зажёг все свои голубые огни, пристально и неотрывно вглядываясь глазами окон в извилистую линию фронта.
Все его 800.000 душ выволокли на булыжную мостовую свои обессиленные убогие и алчные тела, чтобы подняться как можно выше и смотреть, смотреть. Выше, выше, сбиваясь в большие разноцветные гроздья, карабкаются души, как воздушные шары, вырвавшиеся из детских рук. Наконец, они смогли рассмотреть, или хотя бы представить себе то, что делали их братья, отцы, женихи и любовники, как они сражались и страдали там, внизу.
Я разговариваю с Зазё, своей походной собачкой, рыжей бестией, проворной и умнейшей дворняжкой, родившейся в деревушке на берегу Пьяве[5] от чистокровного фокстерьера и бродячей собаки. Один из тех длинных нежнейших абстрактных разговоров, наполненных непритязательной философией, который ведут между собой двое разнополых животных, одно из которых добровольно забыло о своём гении, чтобы быть просто собакой. Я ощущаю себя собакой, щедро дарящей свою верность во имя сияющей Италии, которую с Ченджо[6] мы видим во всей её прекрасной наготе, спящей, раскинувшись посреди морей, чьё солёное дыхание, доносимое бризом, мы время от времени ощущаем на губах.
Мои друзья откровенничали вполголоса, обмениваясь своими любовными воспоминаниями. Я раздумывал о своём возможном броске на AMB[7] и мечтал о прекрасной сверхбыстроходной бронемашине, чтобы преследовать австрийцев, которые должны были вскоре начать своё большое наступление. Мой оптимизм более чем когда бы то ни было, был настроен на окончательную победу. Мысль о смерти никого не волновала.
Капитан Мелодия, худое и язвительное лицо, лукавые томные глаза богатого римского синьора, кавалерийского офицера, добровольно пошедшего в артиллеристы из любви к опасности и из уважения к отцу сенатору. Пылкая душа, преисполненная весёлого безумия и дерзкого шутовства. Он прославился своей эксцентричностью и оригинальными выходками. Терзаемый гонореей, он должен был перед войной пойти в госпиталь, или хотя бы проинструктировать своих солдат. Вместо этого он предпочёл инструктировать их на плацу и командовать своим эскадроном, сидя в мотоциклетной коляске рядом с ординарцем. Он размахивал хлыстом, который сжимал в правой руке, в то время как управлял конём, держа вожжи левой. В другой раз, будучи направлен на службу в полицию где-то в Романье, он выдал себя за принца крови, обрюхатил дочку мэра и произвёл смотр, затем были день единства Италии, пожарные, объединения рабочих и карабинеры. Получил два месяца тюрьмы.
Сейчас Мелодия, услыхав разговоры о смерти, властно вмешался в разговор:
– На войне я никогда не боялся смерти. Уверен, что я не погибну в следующем сражении. Хотя страх смерти мне знаком… Я испытал его вдалеке от передовой, в поистине чрезвычайных обстоятельствах. Год назад я лежал с ранением в туринском госпитале. Я уже выздоравливал, охваченный безумной жаждой развлечений при абсолютной невозможности выйти из госпиталя. Запреты и строгости зверские. Я три дня думал, как бы сбежать. На четвёртый меня осенило: я зашёл в покойницкую. Санитары спорили, стоя над огромным трупом альпийского стрелка[8], не помещавшемся в слишком коротком гробу. Я тоже помогал. Напрасные старания. Слишком короткий гроб отставили в сторону, и санитары ушли за другим. Между тем, я заручился поддержкой друга и решился. Той же ночью я проник в покойницкую и улёгся в слишком коротком для стрелка, но подходящем для меня гробу. В то время, как я, лёжа в гробу ругался, чтобы друг не слишком шумел, тот забивал гвозди в крышку, оставив длинную щель, через которую я мог дышать. На заре случилось то, что я предвидел. Носильщики машинально подняли меня, понесли и грубо бросили в повозку. Расхлябанная телега, которую волокли две клячи, дважды или трижды пересекла трамвайные рельсы с резкими толчками, отбившими мне все внутренности. Вдруг я слышу свирепый автомобильный сигнал. А что же мой кучер? Конечно, уснул. Как меня пронесло? Там было ещё два автомобиля, которые потащили меня за собой, дальше…, и я завопил от ужаса! Я чувствовал, действительно, чувствовал ледяной и острый страх смерти.