Но разве он не мчался сейчас среди ночи непонятно куда, совсем в другую сторону? Мчался от этих плоских лиц, мчался один, вспоминая снова о своем странном избранничестве? Его любимые книги и кинофильмы, романы Пруста, очерки Камю, которые читал ночами на первом курсе института, «Ветер в Джемила», «Воспоминание о Типаса», и разве сейчас перед ним снова не восстает то море в Алжире, и те пустынные пляжи, где можно было лежать выжженным крестом под палящими лучами солнца, ощущая горячие камни, вслушиваясь в плеск волн? «Я верю, что я ни во что не верю, и тем не менее не могу сомневаться в том, что существую». И разве сейчас, набирая и набирая скорость на этом пустынном шоссе, он не приближается снова к своему Типаса? И если невозможно вернуться обратно, то разве нельзя выдумать заново свое прошлое, ведь когда – то он и в самом деле был совсем другим, не таким озлобленным, затравленным и проигравшим, разрушающим себя в каких – то бредовых кошмарах, и разве нельзя вернуться к себе самому, как возвращаются на родину, вспомнить или выдумать себя заново, что, может быть, одно и то же, почему ты ставишь сопротивление превыше всего, разве самое главное это не ток, достать из бардачка Led Zeppelin, ведь не все же еще потеряно, и ничего еще не потеряно, когда есть силы признать, что потеряно все, и что надо начинать с нуля, как ты когда – то прочел у Кортасара про тех югославских рабочих, что вырыли туннель не в ту сторону…
Спидометр показывал сто сорок, потом сто пятьдесят, а потом и все сто семьдесят. Освещенное фарами шоссе мягко расстилалось, летело навстречу. Столбы и провода, трансформаторы и силовые щиты, камеры фиксации, квитанции со штрафами за превышение, бульдожьи лица в «дэпээс». Но все это лишь летело, словно бы лишь для того, чтобы соскользнуть с поверхности лобового стекла, как какой – то бездарный ненужный кинофильм по правилам дорожного движения. И по ту сторону, по – прежнему, уходило вдаль шоссе, светились, по – прежнему, огни неизвестных городов, шелестело на ночных пляжах море, и на тихих верандах, в тихих отсветах призрачных береговых огней, улыбались совсем другие, счастливые, лица, какие – то люди, они по – прежнему пили вино, курили душистые сигареты и разговаривали о своих любимых книгах и кинофильмах, о путешествиях, которые еще ждали их, о тайных встречах, обо всех тех милых бана льностях, в которых черпает себя очарование молодости, которой по – прежнему наплевать на наивность и старомодность интонации, с которой об этом говорят, как будто все это было лишь когда – то давно, у какого – то Камю или Кортасара, да наплевать на ретро, что все уже тысячу раз было с другими, молодости на интонации наплевать, она просто верит самой себе, не обращая внимания на слова, как те наивные, свежие, июньские уже какие – то существа, иньские или янские, которые жужжат над цветами, расправляют свои крылышки или лепестки, и которым наплевать на майский холод…
…на внезапный удар, раз…рыв слов, нарушение синтаксиса, а не интонации, самой грамматики… грам или в что… ты хотела взял и не… в через было… будет светлая… всяивсего… несущ… ествования в виде припарк… на обочине асфа… катка
…который зачем – то завезли, как продолжалась где – то далеко интонация, за окружность города и оставили на продолжении диаметра в этом самом месте, где резко уходил налево поворот…
Нет – нет, он все же еле успел затормозить, огромный свинцовый в своей светлой траурности каток пролетел почти в лоб, понеслись, защелкали белые столбики обочины, и машина каких – то последних смыслов, вздыбливаясь, вставая на два боковых колеса и отрываясь с внутренней стороны виража, с нажимом вернулась в поворот.
И теперь ему уже оставалось только опомниться и снова собраться в этом так называемом настоящем, которое снова держало его в своей несомненной реальности, что он все же должен был испугаться.
Теперь он старался держать на спидометре девяносто. Но через полчаса индикатор топлива все равно замигал, бензин заканчивался.
Светало, небо по краю поля зарозовело.
Как будто он увидел такое поле в первый раз.
Беспричинно остановился.
Заглушил мотор.
Открыл дверь.
И – вышел.
В придорожной пыли застыла пробка из – под кока – колы. Не как знак чего – то, а просто как вещь, какая – то пусть даже и искусственная вещь, которой суждено остаться лежать здесь, в этой забытой вечности, и где рядом эти растения, что он не знает, как они называются, да они и сами не знают, что они вечно распускаются без названий каждый год, несмотря на холод, как будто верят, что они ни во что не верят, а солнце, оно или он, она, солнце мужского рода или женского, уже взошло, прорезая далекие верхушки, выплескиваясь ярко, поверх слов, которыми правильно все равно не назвать, хотя можно крикнуть, брызнуть, выдохнуть и вдохнуть, разрезая окружность, появление, вырастание из ничего, пронзительное как мать, отец, желтое, слепящее наугад ртутное золото, восстанавливающее другой закон, который бы надо разливать по градусникам, да по бокалам, раздавать страждущим, как приращение радости, так солнце в ответ уже трогало и его лицо, оборачивалось теплом, участвовало в термодинамике, впитывалось в подобие некоей лейбницевой бесконечности, новой бесконечности, у которой теперь не было причины…
Он сел в автомобиль. И, разворачиваясь через осевую, погнал обратно, как будто устремлялся по – прежнему вперед, сквозь ветер Джемила из приоткрытого окна, как некто по имени, хотя и по – прежнему в неопределенности своих положений, но уже не в распаде чувств, а в каком – то новом доверии к самому себе, что пусть да, пусть он не способен найти, пытается вспомнить и забывает, но зато теперь…
Зато теперь как будто это была уже другая весна, хотя и все та же от своей невозможности, и словно бы она отрывалась сама от себя и пыталась найти свою орбиту, и поскольку орбиты теперь не существовало, то весне как бы приходилось придумывать себя заново, и ее надежда уже не была ее слабым уделом, потому что весна теперь уже придумывала себя без надежды.
И солнечный ток уже проникал вслед за своим же темным сопротивлением, искал, как будто бы ищет сам себя, прикидывался, что не может найти, как будто бы верит в какие – то дурацкие сопротивления, как будто бы нет светлых напряжений…
И некто уже входил в комнату, в магазин, поднимался через заднюю дверь троллейбуса и подмигивал водительнице, дарил на день рождения директорше французские духи и спрашивал продавщицу, есть ли у нее кролики, целовал жену и радовался старой новой учительнице пения.
И теперь, появляясь на улице или в кафе, некто только усмехался, подмигивая налево, подмигивая направо.
И корабль с его пеплом – что только и осталось после той катастрофы на загородном шоссе – все никак не мог прийти от удивления в себя.
И корабль задумчиво отплывал вдаль.
Раздавленная весна
1
Порог, и все те же четыре этажа, ступеньки, по которым я поднимался с мороженым, чтобы стоять и лизать перед твоей дверью, ждать пока ты не откроешь. Так я невыносимо приезжал на электричке в Бирюлево – Товарное (название станции). Панельный длинный дом, перпендикулярный к улице, за которой железнодорожное полотно и все с ним связанное – рельсы, шпалы, пассажиры и поезда. И одним из пассажиров был…
Я просто устал тогда от семьи, от маленького ребенка, который кричал и плакал о матери, она уходила по утрам на работу, а я, его отец, лежал рядом с ним и не спал от его крика, от невозможности его утешить, от своего бессилия, от своей злобы на жизнь, что я так ничего и не смог сделать из того, что хотел, и что все, что мне остается, – это роль отца маленького ребенка. Да, я хотел его. Держал на руках как некое чудо, мягкого, жидкого почти в своей новорожденности, когда привез их, ее и его, из роддома.
И вот теперь я их предавал. Я знал, что это предательство.
Я стоял перед твоей дверью и ждал, когда ты откроешь, чтобы войти. Я вспоминал, как ты крутила педали, высокомерная, как прустовская Альбертина, в тот день, когда мы познакомились. Я знаю, я просто не существовал тогда в твоем сознании. Я стоял рядом, у черной доски, но ты не замечала меня. Ты крутила на тренажере педали и ты говорила: «У, классно!» Это было смешно, что здесь, в аудитории с ботаническими растениями, – велосипедный тренажер. И ты смеялась.