Он уже засыпал. Из – за стены доносилось звуки грустной казачьей песни, и словно бы стена была прозрачна, маленькая женщина с птичьей головой сидела рядом с учеником. И он сейчас и был ее учеником. А образы снисходительно посмеивались, что они, образы, все же взяли свое, и что присущая им свобода остается нетронутой, хотя им было и слегка грустно, что их адепт опять привязывается к жизни… Он повернулся на правый бок и вздохнул, утыкаясь в потную подмышку жены.
Не для меня придет весна,
Не для меня Дон ра – золье – ется…
Сон, распоротый пополам, голое тело, пустынный лунный пейзаж, и этот черный куст посреди безжизненной пустыни, и эта влажная красная ночь, которая каждый раз его порождает, маленький новый троллейбус в синем блестящем плаще, праздный, бессмысленный, лишь бы никто никогда его не узнал, маленький троллейбус, который любит сосать эскимо, любит лизать языками пламени, заклинать в Варанаси, что никакой он не Ом, засидевшийся в комнатах, живущий, как на Луне, где он собирает и разбирает потухшие кратеры, дайте – ка, мои миленькие, я вас разберу, дайте – ка, мои миленькие, я вас соберу, а вам не больно? а вам хорошо?.. черный куст развевается на ветру, черный куст горит холодным медленным пламенем, и поднимается черный медленный дым, невозмутимые клубы над голубыми скорбящими голубями, в шароварах с лампасами…
Во второй раз учительница пришла в понедельник. В какой – то момент ему показалось, что она что – то хочет ему сказать, как будто она пришла не к его сыну, и что она почему – то вынуждена разыгрывать этот спектакль, в котором ему отведена всего лишь роль сидения за стеной, где он может только догадываться, что же происходит на сцене.
Жены не было дома. И после урока, он, вместо того, чтобы подать учительнице пальто, вдруг предложил ей выпить чаю.
И она согласилась.
Он налил пуэр, положил бисквит с малиновым вареньем и попытался слегка поколдовать, рассказывая, что сам он питается только сыром, корой дубового дерева, обшивкой старых «фольсвагенов»… Она насмешливо заулыбалась, помешивая ложечкой чай. И он почему – то подумал, что эта женщина, в отличие от его жены, сможет его понять. Возникла пауза, учительница молчала. И, чтобы избежать неловкости молчания, он продолжал врать, теперь уже что – то про сирень, что работал когда – то на фабрике по изготовлению сирени, которую никакими тестами не отличить от настоящей, что они чеканили резиновую сирень на голубых станках… Она, по – прежнему, молчала, и теперь, как ему показалось, как – то грустно. Потом, откинув челку, посмотрела ему прямо в глаза. Он смутился, и, оборвав поток бессмысленностей, спросил, как – то скучно спросил, где она живет? Она ответила, что в Строгино. И ему до боли вдруг захотелось спросить ее – одна? Он знал, что это было бы неправильно, и что его желание было выше его цели.
– Вас там кто – то ждет? – все же сказал он.
Она посмотрела на часы:
– Да… У меня уже меня следующий урок.
– Конечно, – сказал он тоном этой несомненной, захватывающей его снова, неизбежности. – Извините, что задержал вас.
Она улыбнулась, как – то болезненно, как ему показалось. И мысленно он уже корил себя, что с этими фразами про сыр и резиновую сирень он вел себя, как идиот.
Когда она ушла, он еще долго сидел в кресле, в своей комнате, и уверял себя, что она совсем не понравилась ему, что у нее все же довольно тонкий узкий нос, отчего она и похожа на сороку, да и челка ей ни к чему, и не такие уж и серые глаза… Но женщина уже снова брала осторожно, двумя пальчиками, бисквит и, как – то смешно растягивала губы, и насмешливо слизывала варенье, и смотрела совсем как та маленькая девочка, из пятого или из шестого, которая знает про того мальчика в среднем ряду все – все – все…
В четверг учительница не пришла. И в следующий понедельник тоже. Он спросил у жены. Она ответила, что Гриша отказался. Что его сын по – прежнему ненавидит пение. И май как бы застрял в апреле. В холодном полупрозрачном воздухе зелененькие листики оказались словно бы запаянными в стекле. Жена рассуждала про электромобиль. Что будущее за электромобилем «Тесла». А он, глядя в окно на бесконечные штрихи дождя, думал, что ему, в общем – то, все равно, что все в его жизни уже было.
Продавщица встретила его с откровенной усмешкой. Он спросил, как поживают кролики. Она загадочно ответила, что хорошо. И предложила ему новые фломастеры, как будто кроликом был именно он, как будто он разгрызал эти фломастеры острыми зубцами и проглатывал. И он даже испытал странное удовлетворение, распечатывая предложенную коробку, отвинчивая колпачки и вдыхая резкий ацетонный запах.
– Голова не кружится?
– Нет, – сказал он, – как сирень.
Она посмотрела на него в упор. Он помолча л, а потом спросил:
– Во сколько вы заканчиваете?
– В семь.
– Выпьем кофе?
– Не против.
– Я зайду без пяти.
В шесть он положил в багажник два тонких провода, электродрель и удлинитель на пятнадцать метров. Положил желтые резиновые перчатки, коробку с саморезами, два ножа и выпуклые защитные очки. Вернулся за гвоздями и… почему – то взял с полки французские духи, которые собирался подарить на день рождения директорше.
В половине седьмого он уже сидел в кабине. И на лобовом стекле, как на экране, разворачивались образы, в которые все еще не хотелось верить.
Безразличная весна, словно бы не желающая видеть его по ту сторону экрана, весна, которая придет не для него, а ведь если бы захотела, то могла бы и прийти, хотя бы ради того, чтобы задержать его в этом отчаянном моменте, где «до» и «после» еще не принадлежат сами себе, где «до» и «после» пока еще только, как клубящиеся части чего – то несуществующего, не нашедшего своего необратимого пристанища, всего лишь только еще шевелящиеся, блуждающие в какой – то непонятной, бестелесной тьме.
Без пятнадцати семь он вставил ключ зажигания. И аккумулятор был уже готов двинуть поток какой – то новой черной и неумолимой реальности, переливающейся в бликах, как свежевскрытый нефтяной пласт. И другие образы уже были готовы заскользить в изумлении. Образы, ввинчивающиеся, как саморезы, протыкающие все новые и новые отверстия, и, как сверла, сверлящие дыры, и открывающие все новые и новые раны, как ножи. И образы уже расправлялись с какой – то новой и холодной решимостью, как будто для их скольжения нужна была уже не только поверхность сновидений, а была еще нужна и какая – то странная неизвестная глубина, которой они способны были достичь в реальности, через какое – то непонятное присутствие, когда кто – то вскрикивает, стонет, мучительно просит о пощаде, а кто – то радуется, что это может привести к оживляющему скачку какого – то другого напряжения, которое не измеряется ни в вольтах, ни в сантиметрах, ни в секундах или граммах, не выражается ни в числах, ни на словах, а приводит к чему – то другому, глубокому, неопровержимому и необратимому в своей подлинности, как будто где – то на дне, в придонном слое существований, снова загорается свет, и некто объявляет сам себе, зная, что последствий погружения не изменить, что это, собственно, было и не погружение, а нечто другое, какое – то последнее свидетельство о поверхности, которая готова принимать эти знаки, эти удары ножом, эти дыры от просверливаний, проколы и надрезы…
Безличное, готовящееся движение невидимых поршней и вращение скрытого маховика, нацеленное на работу шестерней, на способность передавать усилие… Пары бензина, смешивающиеся с холодным воздухом весны, и электрический сигнал со вспыхивающей искрой… И невидимая смесь, готовая взорваться в стальном пространстве.
«Жена… Семья… Карьера… Сын… И этот дикий, дичайший бред… Я просто шиз… Я просто схожу с ума… Бред… Я же этого никогда не сделаю… Какая – то расфуфыренная мымра… Сверлить ее, резать… Бред…»