Трэй и Салли снова появились в журналах. Он прижал ее к «Нэшнл Джиографик» и поцеловал.
— Ваш компьютер — это больше не существительное, — сказал Камерон. — Ваш компьютер — это г-гребаный глагол.
Солидный мальчик вошел в компьютерный зал. Обернись он — увидел бы, как губы Салли Вонг обхватывают язык Трэя Нортона. Он не обернулся.
— Что ты здесь сидишь? — упрекнул он Камерона. — Мы должны работать все вместе.
— Я через минуту. — Камерон не оправдывался и не спешил. — Найди остальных.
— Не могу. — Мальчик уселся. — А один я работать не собираюсь.
Салли обнимала Трэя за шею, слегка прогнувшись. Пруди забыла про кондиционер. Она усилием воли развернулась к Камерону.
— Если вы думаете, что я сам сделаю все задание и припишу ваши имена, — заявил мальчик, — то вы ошибаетесь.
Камерон продолжал печатать. Он мгновенно разоблачал фальшивку, но был лишен чувства юмора. Он считал, что в «Дум» отстойная графика — и говорил о ней со спазматически дергающимися пальцами, — но на автокурсах упал в обморок от «Смерти на шоссе». Хотя его школьная репутация погибла, Пруди обнадежила такая история. Этот ребенок завтра не начнет стрелять в коридоре. Этот ребенок еще отличает настоящее от ненастоящего.
На мгновение в голове Пруди, словно из засады, появилась картинка. На этой картинке она, прижатая к «Нэшнл Джиографик», целовалась с Камероном Уотсоном. Пруди немедленно удалила изображение (боже правый!), сделала невозмутимое лицо и прислушалась, что там бормочет Камерон. Он бормотал:
— А если бы они изменили парадигму и никто бы не заметил? — Он сделал какой-то странный жест: кончики больших пальцев соприкасаются, остальные пальцы согнуты над ними.
— Что это? — спросила Пруди.
— Смайлик. Передает эмоции. Чтобы вы поняли, что я шучу.
Камерон не смотрел на нее, но Пруди и не выдержала бы его взгляда. Какое счастливое поколение, столько друзей, которых они никогда не увидят. В киберпространстве никто не стаскивает с тебя штаны в насмешку.
«Если какую-то из наших способностей можно счесть поразительней остальных, я назвала бы память... Память иногда такая цепкая, услужливая, послушная, а иной раз такая путаная и слабая, а еще в другую пору такая деспотическая, нам неподвластная!»
«Мэнсфилд-Парк»
В «Мэнсфилд-Парке» Пруди особенно нравилось начало. Там, где речь о трех красивых сестрах — матери и тетушках Фанни Прайс — и об их замужестве. Отчасти это напоминало сказку о трех поросятах. Одна сестра вышла за богача. Вторая — за почтенного человека со скромным доходом. Третья, мать Фанни, вышла за нечто хлипкое. Она обнищала до такой степени, что Фанни Прайс отправили жить к богатым тете и дяде. Дальше все превращается в «Золушку», и начинается сама история. В прошлый раз кто-то говорил о сказках. Кажется, Григг? В детстве Пруди прочла миллион сказок. И перечитала. Ее любимой была «Дикие лебеди».
Она давно заметила, что родители и приключения несовместимы. Отца у нее не было, лишь фотография у двери: молодой человек в форме. По рассказам, когда ей было девять месяцев, он погиб во время какой-то секретной миссии в Камбодже. Пруди не видела причин верить и, при всей привлекательности такой мысли, не верила. Все дело было в матери: что бы Пруди ни вытворяла, та не собиралась никому ее отдавать.
Мать Пруди была ласковой, любящей, терпеливой и веселой. И до странного усталой. Всегда. Она утверждала, что работает в офисе и якобы именно работа выматывает ее так, что даже лежать на диване и смотреть телевизор порой чересчур тяжело. Все выходные она дремала.
Это было подозрительно. Конечно, мать уходила из дому после завтрака и возвращалась лишь к ужину, конечно, Пруди бывала у нее в офисе (правда, о ней каждый раз докладывали) и мать всегда оказывалась на месте — но никогда не видела ее за работой. Обычно она разговаривала по телефону. Сводить бы ее в детский сад на день! Там «Я устала» никого не проймет.
На четвертый день рождения Пруди мать не нашла сил устроить праздник для маленьких, в основном четырехлетних, гостей. Несколько дней она повторяла Пруди, что день рождения уже скоро — послезавтра или, может быть, послепослезавтра, — и наконец подарила ей кассету с «Улицей Сезам» (без коробки), извинившись за опоздание. Теперь она признала, что день рождения остался где-то позади.
Пруди швырнула кассету и себя на пол. На стороне Пруди была справедливость со всеми ее преимуществами плюс четырехлетнее упрямство. На стороне матери — только двадцатитрехлетняя хитрость. Все должно было благополучно разрешиться менее чем за час.
Итак, Пруди уверенно валялась на ковре, молотила ногами и стучала кулаками, едва разбирая слова матери сквозь собственный рев. Но те обрывки, которые она уловила на вдохе, были настолько возмутительны, что Пруди замолчала. Да, ее день рождения прошел, как теперь утверждала мать. Но, конечно же, праздник был. Она описала этот праздник. Воздушные шары, кексы с розовой глазурью и карамельной крошкой, piñata[23] в форме клубники. Пруди, в своей блузке с единорогом, задула все свечи. Она оказалась такой образцовой хозяйкой, таким чудесным, необыкновенным ребенком, что, открыв все подарки, настояла, чтобы гости забрали их, хотя там была и плюшевая белочка, сосущая палец, которую Пруди слезно выпрашивала с тех самых пор, как увидела ее в игрушечном отделе «Дискавери». Все родители поражались, какая бескорыстная девочка. Мама никогда еще так не гордилась.
Пруди посмотрела вверх сквозь мокрые, спутанные волосы.
— А кто были гости? — спросила она.
— Ты их не знаешь, — тут же нашлась мать.
И не собиралась сдаваться. Напротив, следующие несколько дней она вспоминала подробности. Редкий ужин (а любимым ужином были бублики с маслом, после чего оставалось вымыть один нож) проходил без красочного описания охоты за сокровищами, пиратских шляп для гостей, пиццы, как раз такой, как любят четырехлетние: один сыр, и то немного. Мать даже предъявила открытую пачку салфеток с божьими коровками, лежавшую в глубине буфета. «Остатки», — сказала она.
Остальные дети вели себя не так хорошо, как Пруди. Кого-то столкнули с горки, не обошлось без пластырей. Кого-то обозвали козявкой и довели до слез. Все это мать рассказывала с заговорщическим блеском в глазах. «Ты что, не помнишь?» — то и дело спрашивала она, зазывая Пруди к себе, в богатый, щедрый мир воображения.
Пруди не продержалась и недели. Она пила апельсиновый сок из пластикового апельсинчика, и мать сказала, что потом его можно вымыть и оставить себе. Эта заманчивая перспектива почти усыпила бдительность Пруди.
— Я помню клоуна, — осторожно сообщила она. — На моем дне рождения.
Она и в самом деле начинала вспоминать праздник, по крайней мере обрывочно. Закрыв глаза, она видела: оберточную бумагу в звездочках, слой сыра, сползающий с ее ломтика пиццы, толстую девочку в блестящих очках, которая когда-то так метко бросала кольца в парке. Она уже рассказала Роберте в детском саду про пиньяту. Но клоун был уловкой, самым последним средством. Клоунов Пруди ненавидела больше всего на свете.
Мать и на сей раз обошла западню. Она обняла Пруди, коснувшись подбородком ее макушки, словно поставила точку.
— Я никогда не привела бы в наш дом клоуна, — ответила она.
Этот прием оказался настолько эффективным, что мать снова использовала его не только на Хэллоуин, но и при каждом удобном случае. «Я сегодня утром покупала молоко, — говорила она. — Ты его уже выпила». Или: «Мы смотрели этот фильм. Он тебе не понравился». С неизменной улыбкой, будто они играли в какую-то игру. (Когда они действительно играли, мать позволяла Пруди кидать кости и передвигать за нее фишку. Она всегда давала Пруди выиграть.)
Иногда Пруди казалось, что ее детство состояло из восхитительных праздников, поездок в «Морской мир», обедов в «Чак И. Чиз», где грызуны ростом со взрослого играли на гитаре и пели ей песни Элвиса. Несомненно, что-то из этого было правдой. Но часто она сомневалась, что именно. Она завела дневник, полюбила списки и обнаружила, что достоверное изложение — не такое уж легкое дело.