Ольга была в курсе всех дел комитета.
– Я увезла тебя из города для того, чтобы ты отдохнул, а тебя будут беспокоить по каждому пустяковому поводу.
Локшин благодарно посмотрел на Ольгу. Много позже, вспоминая об этой ночи, он не мог простить себе чудовищной слепоты. Если бы он внимательно вгляделся в лицо Ольги, он мог бы заметить, что телеграмма, вызвавшая лишь небрежные реплики, на самом деле на минуту зажгла ее почти неуловимой радостью. Подобно тому, как в шахматной партии партнер, отдавший офицера, знает, что, воспользовавшись доверием противника, он безнаказанно разрушает стройные ряды с тем, чтобы, дойдя до наиболее уязвимого места, спокойно сказать: шах королю – так и Ольга, на короткий месяц отдавшая себя Локшину, знала, что получит взамен полный крах комитета.
– Ты думаешь, – нерешительно спросил Локшин, – я могу не ехать?..
Ему очень хотелось остаться на даче. Он подумал о том, как хорошо сейчас вернуться на свою вышку, распахнуть окно и, впустив влагу после грозового рассвета, спокойно заснуть, чтобы утром, сбежав вниз, окунуться в Москве-реке и потом завтракать вместе с Ольгой на открытой веранде.
– Как хочешь, – равнодушно ответила Ольга.
Автобус довез его до заставы, а там трамвай до «Красного Пути». Судя по телеграмме Кизякина, по впечатлениям последнего посещения завода, он мог думать, что произошло действительно нечто необычное, что завод взорван, разрушен, что рабочие выбрасывают черные и трехцветные флаги, требуют свержения власти, повинной в непрерывкой круглосуточной, работе.
И тем удивительнее было, что милиционер, уныло сидевший в контрольной будке, унылым, совершенно обычным тоном потребовал пропуск, что около завода никого не было, если не считать двух торговок семечками и одного моссельпромщика.
На заводе было людно, стучали станки.
Правда, часть рабочих стояла сгрудившись в группы и разговаривая, но остальные работали как ни в чем не бывало – Как права Ольга, – подумал Локшин.
– Здесь ничего не случилось.
Он пожалел о потерянном утре, о завтраке на высокой веранде, о зеленых далях, об Ольге, о скользком мхе леса, и почти сладострастно думал о том, сколько неприятных вещей наговорит он Кизякину, как высмеет его за бессмысленное паникерство.
Но вместо Кизякина в механическом цехе его ждал окруженный рабочими Миловидов.
– Ну, что? Доигрались? Вот вам ваша диефикация. Что же, товарищи, – сказал он, обращаясь к рабочим, – вот председатель комитета. Это его дело, его, его… Оборудование, прекрасное оборудование получено из-за границы и нате вам – консервация. Нет, Локшин, как хотите, а рабочие правы. Вот и добились – забастовка…
– Какая же забастовка, – вмешался высокий парень, в котором Локшин узнал знакомого ему ударника Васильева, – я – бастую? Коммунист? Что ж это ты мне такие слова бросаешь?
– Ну, ладно, не будем спорить о словах. – ответил Миловидов, – но что же это за планирование. За такое планирование – к стенке…
Локшин растерянно оборонялся. Снова, как и всегда, он чувствовал, что говорить здесь он не в состоянии, что он говорит не то, не по существу.
– А может быть, они в самом деле правы? Может быть, действительно здесь вредительство. О вредительстве говорят и Миловидов, и Васильев, и рабочие.
Но где же оно? В комитете? Приказ о консервации он отдавал сам. Значит он, Локшин, вредитель? Чепуха!
Со скоростью киноленты перед ним промелькнули лица Лопухина, Андрея Михайловича, Паши, вынырнуло и растаяло лицо Ольги, длинные усы Кизякина.
– Кто же? Может быть, Паша? Да если бы он и захотел, – что он? Ничто!
– Товарищи, – говорил Локшин, – консервация вызвана необходимостью. Поймите, наконец, что концентрация производства принесет нам…
Он говорил длинно и витиевато, не по существу:
– Это не то, все это не то… – думал он, но продолжал говорить так же казенно, так же длинно, так же витиевато. По мере того, как он говорил, он чувствовал, как тают последние остатки внимания рабочих, как все сильнее и сильнее слышится голос Миловидова.
– Приехал, – на ходу бросил Кизякин и, не обращая внимания на присутствие Локшина и рабочих, набросился на Миловидова:
– Да где твои глаза были? А, еще в облсовете! Да тебя повесить надо, супин ты сын!..
– Я вас за такие слова в цекака, – начал было Миловидов, – я член партии…
Кизякин длинно и нехорошо выругался. Локшин взглянул на рабочих, – те, казалось ему, сочувствовали Кизякину.
– Да пойми ты, – до забастовки довел! – возмущался Кизякин.
– Какая же забастовка, – подумал Лакшин. – Что он путает?..
Кизякин оставил, наконец, побагровевшего Миловидова и, сердито схватив Локшина за рукав, потащил его к выходу.
– С вами, ребята, мы еще поговорим, – сказал он на ходу двинувшимся за ним рабочим.
Локшин чувствовал благодарность к Кизякину: Кизякин выручил его от ненужных упреков Миловидова. Но Кизякин, предварительно убедившись, что рядом с ними во дворе нет никого, с такой же яростью, с какой только-что обрушивался на Миловидова, прокричал:
– А ты, сволочь, вредителей прикрываешь! До забастовки довел!
Локшин хотел что-то возразить, но Кизякин был уже далеко. Локшин растерянно побрел по заводу и, выходя, окрикнул встретившегося во дворе Ипатова.
– Что же вы, черти, на самом деле бастуете?
– Какая там забастовка, – посмеиваясь, ответил Ипатов, – обыкновенно – волыним…
Глава шестая
Столовая «Четвертак»
– Вредительство, – размышлял Локшин, взбираясь на высокий империал автобуса. – Надо же выдумать…
Но не слишком ли много внимания уделяют сейчас за границей и комитету и диефикации.
– Борьба направляется оттуда, – думал Локшин. Оттуда – это были Берлин, Париж, Лондон, это были истерические передовые белогвардейских газет, утверждавших, что диефикация сокращает человеческую жизнь на одну треть, что проведение ее есть бесчеловечнейшее из предприятий бесчеловечнейших большевиков. Оттуда – это были выступления французского премьера, это были, наконец, запросы твердолобых в палате общин:
– Известно ли господину министру иностранных дел, что комитет по диефикации является отделением Коминтерна? Знает ли господин министр, что между диефикацией и последними событиями в Ирландии и Индии существует тесная связь? Не может ли, наконец, господин министр сказать, не являются ли арестованные во время последних беспорядков в Дублине иностранцы прямыми агентами комитета по диефикации?
После дачи в Москве было нестерпимо. Москва встретила Локшина, как встречает она каждого дачника, некстати променявшего прохладу соснового леса, в котором нет-нет на опушках обгорелые пни покрываются первыми янтарнопрозрачными опенками, на сухой зной ремонтирующегося города. Запах асфальта, густые облака цементной пыли, гарь и копоть неприятно подействовали на него.
Матовые фонари у подъезда комитета почернели от пыли, в вестибюле ломала дверь, уродливая горка кирпичей прислонилась к исщербленной стене, шкафы и столы переменили привычные места, тесно скучившись в единственной не подвергшейся летнему разгрому комнате. Между заводом и комитетом Локшин успел побывать в цека и ВСНХ, и в ВЦСПС, все как на зло без результата; то не было нужного человека, то он оказывался занят ка заседании, то был в отпуску. Но те немногие, с кем ему пришлось столкнуться, переводили разговор, на события на «Красном Пути», ругали Миловидова и губотдел металлистов, а заканчивали неизменно тем, что начав отдуда-то издалека, советовали Локшину как следует отдохнуть, уехать подальше от Москвы и в конце кондов – переменить работу.
Локшин с трудом разыскал свой письменный стол. На столе, усевшись между бронзовой чернильницей – подарком комитету по диефикации от рабочих меднолитейного завода – и кожаным бюваром для срочных дел, расположился Кизякин. Он уже вернулся с завода и теперь вокруг него стояло несколько незнакомых Локшину рабочих.
Локшин ждал, что Кизякин снова обрушится на него. Однако, Кизякин как ни в чем не бывало приветливо обратился к Лакшину: