Отсюда, из-за куста, ему было видно, как три всадника один за другим уверенно спускались в воду.
Тогда, сдерживая дыхание, Ефимка медленно оттянул предохранитель и нацелился в грудь первого. Но рука дрожала и не слушалась. Он положил качающееся дуло на сук, нацелился с упора и, невольно зажмурившись, выстрелил.
Когда он открыл глаза, то увидел, что двое поспешно поворачивают назад, а одинокий конь, фырча и отряхиваясь, уже выбирается на этот берег.
Конь был буланый, белогривый, седло добротное, казачье, и Ефимка крепко вцепился в мокрый ременный повод.
Солнце светило ему прямо в лицо, и, сощурившись, никого не видя, Ефимка домчался до кладбищенской ограды, где его сразу же окликнули и остановили.
Он не знал пароля и от волнения ничего не мог объяснить. Тогда его спешили, отобрали винтовку и вместе с винтовкой и конем повели в штаб.
Но шаг за шагом он начал приходить в себя. Телеги, подводы, походная кухня, распахнутые ворота, оседланные кони, пулеметные двуколки, и вдруг откуда-то шарахнула песня – знакомая, такая близкая и родная.
Ефимка поднял глаза на своего конвоира и улыбнулся.
– Чего смеешься? – удивился долговязый головастый парень и настороженно приподнял винтовку.
– Хорошо! – сказал Ефимка и больше ничего не сказал.
– Этто правда, – снисходительно согласился парень. – Казаков-то из-под Козлова вчера ох как шарахнули!
Вдруг парень отпрянул и вскинул винтовку, потому что Ефимка вскинулся и круто свернул вправо, где стояла кучка командиров.
– Собакин! Чтоб ты пропал! – громко и радостно выругался Ефимка.
– Ты! Отку-у-уда? – развел руками Собакин.
– Отту-уда! – передразнил его Ефимка. – Наши здесь? Отец здесь? Самойлов здесь?
– Здесь… Все здесь… – ответил Собакин и, обернувшись к долговязому конвоиру, он насмешливо крикнул: – Да ты что, ворона, винтовку на нас наставил? Смотри, убьешь, кто хоронить будет?
Уже совсем ночью сорок всадников тихо подвигались по дороге, сопровождая телеги с разысканными беженцами.
Несмотря на то что он встал с рассветом и с тех пор почти не сходил с коня, спать Ефимке не хотелось.
Где-то за черными полями разгоралось зарево, и оттуда доносились отголоски орудийных взрывов.
– В Кабакине, – негромко сказал начальник отряда. – Это четвертый Донецкий полк дерется.
– Так я останусь? – уже во второй раз спросил у начальника Ефимка.
– Где останешься?
– У вас в отряде, вот где. Конь у меня есть, седло есть, винтовка есть. Отчего мне не остаться!
– Эх, как бабахает! – приподнимаясь на стременах и прислушиваясь к канонаде, сказал начальник. – Видно, там крепкое у них затевается дело… Оставайся, – обернулся он к Ефимке и тотчас же приказал: – Давай-ка скажи, чтобы задние подводы не тарахтели, что у них там, ведра, что ли?
Возвращаясь, Ефимка задержался возле первой телеги:
– Ты не спишь, Верка?
– Нет, не сплю, Ефимка.
– Я остаюсь! Завтра прощай, Верка.
Оба замолчали.
– Ты будешь помнить? – задумчиво спросила Верка.
– Что помнить?
– Все. И как мы лесом, и тропками с ребятами, и как тогда ночью разговаривали. Я так до самой смерти не позабуду.
– Разве позабудешь!
Ефимка сунул руку в карман и вытащил яблоко.
– Возьми, съешь, Верка, это сладкое. Слышишь, как грохают. И это везде, повсюду и грохает, и горит.
– И грохает, и горит, – повторила Верка.
Выбравшись на бугорок, Ефимка остановился и посмотрел в ту сторону, где полыхало разбитое снарядами Кабакино.
Огромное зарево расстилалось все шире и шире. Оно освещало вершины соседнего леса и тревожно отсвечивало в черной воде спокойной реки.
– Пусть светит! – вспомнив ночной разговор, задорно сказал Ефимка, показывая рукою на багровый горизонт.
– Пусть! – горячо согласилась Верка. И, помолчав, она попросила: – Ты, смотри, не уезжай, не попрощавшись. Может, больше и не встретимся.
– Нет, не уеду, – махнул ей рукой Ефимка.
Он дернул повод и мимо телег, мимо молчаливых всадников быстрою рысью помчался доложить начальнику, что его приказание исполнено.
1933
Судьба барабанщика
Когда-то мой отец воевал с белыми, был ранен, бежал из плена, потом по должности командира саперной роты ушел в запас. Мать моя утонула, купаясь на реке Волге, когда мне было восемь лет. От большого горя мы переехали в Москву. И здесь через два года отец женился на красивой девушке Валентине Долгунцовой. Люди говорят, что сначала жили мы скромно и тихо. Небогатую квартиру нашу держала Валентина в чистоте. Одевалась просто. Об отце заботилась и меня не обижала.
Но тут окончились распределители, разные талоны, хлебные карточки. Стал народ жить получше, побогаче. Стала чаще и чаще ходить Валентина в кино, то одна, то с провожатыми. Домой возвращалась тогда рассеянная, задумчивая и, что там в кино видела, никогда ни отцу, ни мне не рассказывала.
И как-то вскоре – совсем для нас неожиданно – отца моего назначили директором большого текстильного магазина.
Был на радостях пир. Пришли гости. Пришел старый отцовский товарищ Платон Половцев, а с ним и его дочка Нина, с которой, как только увиделись мы, – рассмеялись, обнялись, и больше нам за весь вечер ни до кого не было дела.
Стали теперь кое-когда присылать за отцом машину. Чаще и чаще стал он ходить на разные заседания и совещания. Брал с собой раза два он и Валентину на какие-то банкеты. И стала вдруг Валентина злой, раздражительной. Начальников отцовских хвалила, жен их ругала, а крепкого и высокого отца моего называла рохлей и тряпкой.
Много у отца в магазине было сукна, полотна, шелку и разных цветных материй.
Долго в предчувствии грозной беды отец ходил осунувшийся, побледневший. И даже, как узнал я потом, подавал тайком заявление, чтобы его перевели заведовать жестяно-скобяной лавкой.
Как оно там случилось, не знаю, но только вскоре зажили мы хорошо и весело.
Пришли к нам плотники, маляры; сняли со стены порыжелый отцовский портрет с кривыми трещинами поперек плеча и шашки, ободрали старые васильковые обои и все перестроили, перекрасили по-новому.
Рухлядь мы распродали старьевщикам или отдали дворнику, и стало у нас светло, просторно и даже как-то по-необычному пусто.
Но тревога – неясная, непонятная – прочно поселилась с той поры в нашей квартире. То она возникала вместе с неожиданным телефонным звонком, то стучалась в дверь по ночам под видом почтальона или случайно запоздавшего гостя, то пряталась в уголках глаз вернувшегося с работы отца.
И я эту тревогу видел и чувствовал, но мне говорили, что ничего нет, что просто отец устал. А вот придет весна, и мы все втроем поедем на Кавказ – на курорт.
Пришла, наконец, весна, и отца моего отдали под суд.
Это случилось как раз в тот день, когда возвращался я из школы очень веселый, потому что наконец-то поставили меня старшим барабанщиком нашего четвертого отряда.
И, вбегая к себе во двор, где шумели под теплым солнцем соседские ребятишки, громко отбивал я линейкой по ранцу торжественный марш-поход, когда всей оравой кинулись они мне навстречу, наперебой выкрикивая, что у нас дома был обыск и отца моего забрала милиция и увезла в тюрьму.
Не скрою, что я долго плакал. Валентина ласково утешала меня и терпеливо учила, что я должен буду отвечать, если меня спросит судья или следователь.
Однако никто и ни о чем меня не спрашивал. Всё там быстро разобрали сами и отца приговорили к пяти годам, за растрату.
Я узнал об этом уже перед сном, лежа в постели. Я забрался с головой под одеяло. Через потертую ткань слабо, как звездочки, мерцали желтые искры света.
За дверью ванной плескалась вода. Набухшие от слез глаза смыкались, и мне казалось, что я уплываю куда-то очень далеко.