Я просыпалась, долго лежала в спальном мешке (с кроватью тоже был нейтралитет), варила кофе и смотрела в окно. Я могла простоять так полдня, не заметив ни ускользающих минут, ни окна: наблюдая за течением времени, я возвращала себе свою изначальную структуру, не ведая, что никакой структуры не существует в принципе. Иногда я покупала чёрное пиво и слушала этюды Шопена – я до сих пор не уверена, есть ли что-нибудь лучше, чем этюды Шопена под чёрное пиво или даже без него.
Не помню, сколько это продолжалось; во всяком случае, когда дверь снова «заело», я вспомнила о соседе-китайце. Он, как и в прошлый раз, заулыбался: да, именно заулыбался, а не просто улыбнулся. Он более чем сносно знал русский – я тут же устыдилась темноты своей в языках дальневосточных, и потому кивнула на дверь, пожала плечами и передала ему ключ.
– Одну минуту, Клеопатра, – кивнул китаец и отправился за инструментом, способным обезвредить подлую «собачку». – Клеопатре нужен новый замок!
«Клеопатра» кивнула, озадачившись, чем же отблагодарить желтолицего и чем их вообще благодарят – так и пригласила на зелёный чай.
За зелёным чаем выяснилось, что китаец учится в некой заумной аспирантуре, что он – философ и уже сдал историю русской философии на русском (!) русским экзаменаторам-евреям. В Москве он шесть или семь лет, сам не помнит, а родом из Гуаньчжоу.
– Откуда? – переспросила я.
– Из Гуаньчжоу, ещё называется Кантон. Знаете, там очень красиво, там всё по-другому: деревья, небо… Я не знала, насколько там красиво, но, несмотря на это, китаец, снимавший квартиру налево от лифта, поменял мне замок и, раздобыв дрель, просверлил дыры в стене: «Для картины Клеопатры», – так объяснил он, а через день принёс саму картину – вытянутый бамбуковый прямоугольник с кантонским пейзажем, иероглифами и обратной перспективой. Это оказалось очень здорово – кантонский пейзаж с обратной перспективой и иероглифами: да, так не говорят… что дальше?
Ручеёк чуть заметный.
Проплывают сквозь чащу бамбука Лепестки камелий
[35].
– Это Басё, – утвердительно спросила я, а китаец подмигнул:
– Не каждая Клеопатра знает Басё!
Я промолчала. Вскоре мой дом начал отдалённо напоминать выставку «Мэй-хуа» в Красных палатах: по Остоженке летали тогда белые мухи: о, как же холодно им, должно быть, леталось! В Красных же палатах было тепло – оно шло от вееров, сандаловых шаров, нефритовых тушечниц, резного красного лака и всевозможных благовоний вперемешку с обволакивающей мой рассудок – прошлого уже века, подумать только! – пентатоникой из двухкассетника.
Теперь, вместо кровати и прочих предметов так называемой первой необходимости, у меня появилась вся эта обалденная хрупкая чушь. Спальник спрятался за ширмой, у которой прижился радужный ночник с красными рыбками, на кухне воцарились сандаловые палочки, а в коридоре – огромный напольный веер с тыквами-горлянками.
Наша дружба с китайцем была исключительно платонической: мужчины перестали интересовать меня как класс, я смотрела «сквозь» них, а не «на» – ведь они жили в аквариуме, а я – снаружи. Правда, я ещё возбуждала мужчин как класс, и это озадачивало, особенно когда они делали неи навязчивые попытки объяснить мне нечто, понятное лишь им самим. С китайцем же было всё по-другому – и – хорошо… С русским так быть не могло. Русский обязательно бы всё испортил! Пусть не сразу, но обязательно бы испортил. А с китайцем всё было по-другому хотя бы уже в силу того, что он не был русским… понятно, да?
К тому времени я одинаково снисходительно относилась как к нашим музыкантам, врачам, безработным, историкам, спортсменам, художникам, гениям, так и к не-нашим-тоже-приматам. К тому времени русские музыканты оставили свою музыку, врачи – больных, безработные – инфляцию, историки – ничего не оставили (как и спортсмены), художники – рисунки, гении тоже ничего не оставили, как и все прочие. Потребность в общении с отечественными мужчинами отпала как таковая, исключая вынужденное их лицезрение на улицах, да разве что на работке, с которой я собиралась слинять вот-вот. Итак, китаец не был русским — это стало его главным преимуществом и неоспоримым достоинством.
– Клеопатра! Вы любите рыбу? – спрашивал он и всегда улыбался.
Он, чайных дел мастер, готовил роскошную белую рыбу с роскошными красными специями и был предельно тактичен, благоразумно не спрашивая, почему я живу одна и никто ко мне не приходит. Он читал мне стихи Ли Бо, рассказывал о Кантоне, Пекине, Гонконге, учил моментально чистить креветку и даже не намекал на «горизонталь» – о чудо! Он, в конце концов, знал, что сплю я в спальнике, а этюды Шопена слушаю под чёрное пиво. Единственное, чему он удивлялся, так это градусам, принятым широкой русской душой по поводу и без.
– Зачем? – недоумевал он. – Зачем человек покупает ещё бутылку, если уже и так падает? Не понимаю, – китаец действительно не понимал (я в своё время тоже не понимала, зачем ещё, если и так). – Нет, в Китае так не пьют! – и улыбался.
Китаец учил меня правильно дышать: «Все проблемы Клеопатры оттого что она неправильно дышит!», потом принёс «Практику цигуна» с «Дао дэ цзин», и я перечитала их ещё раз. И ещё. И задышала.
Китаец относился ко мне как к младшей сестре, а, может, как к бездомной собаке: я не могла разобраться в этом, я тогда ни в чём не хотела разбираться – достаточно было того, что человек, сидящий напротив, не напрягал. Китайцу нравился старый «Чайф», солёные огурцы и «Медовое крепкое». За поглощением пива с огурцами под старый «Чайф» и накрыл нас звонок в дверь. У меня случился день рождения. Обо мне вспомнили. Загрузили цветами и улыбками. Удивлённо посмотрели на китайца. Старые друзья ведь не могли знать о китайце…
Старые друзья рассказали о жизни. Жизнь у старых друзей была старая и неинтересная, но не у всех – у некоторых была новая и на уровне, правда, те уже не были друзьями. После тостов я растрогалась и начала вещать что-то дикое о китайском национальном костюме. Старые друзья хлопали меня по плечу, я каялась в своей «пропаже» – но: не могла же я сказать им, что ищу собственную субстанцию, собственную потерянную изначальную структуру, которой, возможно, не существует?
Я могла только молчать об этом. С китайцем. Китаец исподволь открывал мне – меня же: о да, так бывает! Той осенью мы часто ездили за город. За городом всё другое: небо, деревья, земля… За городом мы с китайцем смотрели на рябину и жёлтый падающий лист… Шаркали ногами… Садились в электричку, которая странным образом не напрягала: наоборот – ведь я ехала с китайцем, и ничего другого просто не существовало. Я снова различала давно забытое и вспоминала запах опавшей листвы.
Он много чего рассказывал, китаец. Например, древний миф о рождении десяти солнц. Начало помню дословно: «За юго-восточным морем жила женщина по имени Си-хэ. После того, как она вышла за Ди-ку, Си-хэ родила десять солнц, купающихся в водоёме Благости…» Говорил и о великане Пань Гу, породившем из себя всё сущее (людей – из собственных, кстати, вшей), и о бабочке с Лао-цзы… Китаец чертил на песке иероглифы, повторяя, что их на самом деле придумали звери и птицы, оставлявшие на земле следы, а Жёлтый император лишь упорядочил странные знаки…
Однажды мы заехали совсем далеко. В том «далеко» существовала избушка на берегу реки, а в избушке существовал, как уж мог, друг китайца. Петляющая дорога, ведущая к избушке, располагала к возвращению в собственную (не)существующую изначальную структуру: узкая тропка, ёлки-сосны, птицы, облака, бульканье рисовой водки в сумке китайца, а также неожиданно открывающийся пейзаж с афроамериканцем, водоёмом и неиспорченной бледнолицыми природой.
– Это Джим, мой друг, – сказал китаец, указывая на чёрного человека.
– Он тоже китаец? – из фантома детской, должно быть, вредности буркнула я, словно мне было лет восемь.