В ту пору С. ещё не признавалась себе, что приезжает на каникулы вовсе не к брату, и поначалу делала вид, будто люто меня ненавидит – пусть понарошку, пусть… да кто теперь разберёт?.. У неё было – впрочем, почему б ы л о? я наблюдал за передвижениями её фигурки на протяжении всей свадьбы, напрочь забыв про кольцевавшихся, – умопомрачительное (помрачающее рассудок: мой рассудок) тело, огромные серые глазищи с пляшущими в зрачках чертями и длинные каштановые волосы, абсолютно прямые, которыми она пыталась связать мне руки, стремясь – едва ли осознанно – привязать к себе по-настоящему. Штрих к портрету: она могла не вставать с мата — а «прелюбодействовали» мы, как сказала бы моя благоверная, на спортивных матах – сутками: вот оно, ложе… Я пробавлялся тогда лечфизкультурой – в моём в е д е н и и находились спортзал да кабинет нескладного, построенного пэгэтэшной администрацией специально для «крутых» своих пьянок, оздоровительного комплекса. Странно, словечко «командировка» – какая? куда? – всё ещё действовало на женщину, взявшую – всегда казалось, взявшую в з а й м ы, будто б поносить, – мою фамилию. Нас связывало общее студенчество, всё тот же лечфак – и точка: моя будущая жена оказалась единственной из группы, не пролепетавшей ялюблютебяигорь, поэтому, собственно, всё и сложилось. Лет несколько я был если не счастлив, то вполне доволен жизнью – или мне так казалось, не знаю… казалось до тех самых пор, пока на нас не рухнул ребёнок, спровоцировавший невольно то, что называют окончательным охлаждением. Моя благоверная со странным рвением окунулась в так называемый воспитпроцесс, как-то нехорошо расползлась, опустилась до «конского хвоста» с грязно-жёлтой махровой резинкой у затылка и, как мне показалось, окончательно з а с н ул а. Хуже того, она ударилась в православие и даже пыталась – разумеется, безуспешно – наставить «на путь истинный» и меня в то самое время, когда я довольно успешно наставлял ей рога… Почему я думаю об этом, глядя на С.?.. Как я могу думать об этом, глядя на С.? На С., перелетевшую из прошлого века – в этот?.. Свалившуюся с обратной стороны Луны в чёрную эту дыру, где, за неимением «жареных» тем, только и говорили, что о свадьбе её р о д с т в е н н и к а – моего друга, чью новоиспеченную ж., кассиршу п р о д м а г а, мы на спор (!), от скуки, п о д ц е п и л и в центровом, как называли его аборигены, баре прошлой зимой?.. Она согласилась выйти за городского довольно быстро: полуграмотные кресты[32] с той или иной стадией алкоголизма не прельщали, а других кандидатов на и/о мужчины в пэгэтэ не осталось.
Я не разбираю лиц. Голосов. Не замечаю кольцующихся. Я наблюдаю за тем, как С. наливает в бокал вино. Как струится оно по мраморным её пальцам. Стекает на стол. Капает на пол. Как на белой скатерти появляется мясистый паук. Как жиреет. Как их, пауков, становится всё больше. Больше. Как расползаются они в разные стороны. Как оплетают склизкой паутиной гостей, не замечающих крови, сочащейся сквозь жадные, вечно жующие, рты. Пожирающие, всегда пожирающие. Пожирающие тех, кого следовало б любить. Они называют их сельскохозяйственными животными: твари дрожащие с претензией на право — вот эта рыжая, знаю, в к а л ы в а е т в костедробильном цехе, вон тот усатый специализируется на забое м о л о д н я к а (почему, кстати, забое, а не убое? в чём разница между убийствами?..) «Горька-а-а-а-а!» – истошный крик тамады вынуждает меня закрыть глаза: тогда-то и вижу червивое месиво. Вместо лиц. Вместо лиц. Вместо их лиц.
Что ценно: паукам в голове нет дела ни до свадебного конвейера (тщетные попытки оправдания техпроцессов спаривания и репродукции), ни до жалеющих себя «плакальщиков», столетия напролёт горюющих об истёртых шкурках бессмертных – пока же ни живых ни мёртвых, беспробудно спящих – душ… О, пауки при деле, всегда при деле, потому-то и затягивается занебесное лассо, потому-то в истории этой так много того, что называется жидкой соединительной тканью, циркулирующей в кровеносной системе тела животного… мы тоже, тоже приматы… Странное, действительно странное дежавю: С., будто на ретро-показе, боится смотреть в мою сторону… совсем как в предыдущей серии… Чёрт, чёрт!.. Но что значит смотреть в мою сторону? Где она? Не в том ли лесу, где ты, глупыха, каталась голышом в зарослях орляка и была совершенно счастлива, то есть молчала о своём счастье?.. Это потом, когда тебя отчислят-таки за непосещение (о, твои университеты: практической курс любви на покрытых полиэстером и велюром матах, освоенный блестяще, – з а ч ё т, малыш!), ты окажешься на кафедре фотомастерства и станешь сыпать такими словами как «драматургия», «свет», «композиция», «обработка», «монтаж», «эмульсия», «печатные технологии»… Это потом начнёшь рассуждать о работах Анри Картье-Брессона или Эдварда Уэстона, экспериментировать с фильтрами и растолковывать мне, деревенщине, что фотоаппарат – часть твоего тела, лучшая, уникальная часть: с одной стороны, такая же как грудь или щиколотки – и вместе с тем иная, особенная… Этой-то самой ч а с т ь ю т е л а ты и «протоколировала» кольцующихся, лишь изредка наводя объектив на скромную мою персону. Именно эта ч а с т ь т е л а и одаривала тебя силой живительного забытья: «Искусство переплавляет любую, абсолютно любую боль. Даже вызванную ёжикопотрошением…» – странная фраза повисла в свадебном безвоздушье: я не знал, как реагировать. Усмехнувшись, ты принялась фотографировать захмелевших и откровенно пьяных гостей: все они, признаться, казались мне персонажами «Дома умалишённых» да «Похорон сардинки» – себе же напоминал я засыпанного песком пса[33], которому уже не выбраться: когдато ты подарила мне альбом с репродукциями Гойи – я оценил его работы не сразу, как не сразу осознал и то, что ты никогда, никогда не снизойдёшь до того, чтобы намекнуть мне на главное, на самое важное… тебе легче было снять с собственной головы скальп, нежели признаться в том, что ты, как и все эти курицы, кое о чём мечтаешь. Как мог, как мог я отпустить девчонку, чеканящую, будто по учебнику: «…цистит дефлорационный, цистит медового месяца, цистит посткоитусный, цистит беременной, цистит родившей, цистит постклимактерический, цистит инволюционный», а?.. Кретин. Кретин.
«Бежим!» – не помню, кто не выдержал первым, да и какая разница? Всё наносное, фальшивое наконец-то исчезло; исчезли и свадебные декорации. Перед глазами поплыли цветные круги: сквозь марево красок я с трудом различил точку, куда были устремлены наши взгляды. Я оцепенел, а через какое-то время с удивлением заметил, что над головой твоей закручивается тончайшая серебристая спираль, похожая на поднявшуюся в воздух фату. Слова стали не нужны, просто не нужны: вместе со страхом отверженности, – быть может, одним из самых страшных на свете страхов, – ушло отчуждение: мы вжались друг в друга спинами, мы пролежали так всю ночь, всю брачную ночь – молча, бездвижно… «Это наша, наша свадьба… какая уж есть, глупыха… если ты, конечно, согласна… если ты, конечно… если ты…» – «…если ты, конечно, согласна!..» – злобно передразнила моя благоверная, с нехарактерной для неё яростью хлеставшая меня по грязным – классика жанра: morda v salate, хвастаться нечем – щекам, тщетно пытаясь привести в чувство: кафе закрывалось в полночь.
этюд
[А ДЕВОЧКА ПЛЫЛА…]
А Девочка плыла, плыла меж домов и деревьев, и Лера, конечно же, видела – да разве могло быть иначе? – её губы, руки, её лицо, которое тщетно разыскивала днём с фонарём лет, наверное, тысячу – из жизни в жизнь, из жизни в жизнь: так бывает, увы, днём с фонарём, да, из жизни в жизнь, днём с фонарём: одно и то же, одно и то же, одно и… Но неужели «здесь и сейчас», думает она? В этом теле? Не ущипнуть ли себя за руку? Неужто скоро можно будет обойтись без подсветки?.. Вот, вот они, да вот же, совсем близко – глаза колдуши, глаза зелёные, той самой формы – манящей и слегка отпугивающей: а если… если за цветом и формой – не разглядят её, Лерину, форму и цвет, как быть?