«А ты Ёжиковым жил – Ёжиковым помрёшь: не трать на меня время». Прозвучало сие как жил дрожал – умирал дрожал, но Козловская не читала: писала дам$tory, и иже с её издателем.
Позже, услышав от какой-нибудь проходящей – транзитец – фейки сакраментальную фразу, касающуюся исключительно его, как выражаются нынешние манагеры, тайм-простигосподи-менеджмента, попыток удержать нежнокрылую боле не делал: «Когда меня бросали, я сочинял вальс» – запомнил Ёжиков подслушанное в «Прощальном послании»[25] признание, и всерьёз задумался, что делать, коли ты не Шопен, а тебя всё равно бросают.
Или, скорее, так: что делать, если даже Шопена бросали.
И вообще.
Ответов на «и вообще» существовало, конечно, несколько, но ни один из них персонажа нашего не устраивал – более того, в ответах этих чувствовался какой-то подвох, а потому Ёжиков ждал прихода. Ментальная клизма, вычистившая б весь мусор из вумной его головушки, пришлась, верно, кстати – оставалось лишь запеленговать ту, но это было сложнее, и потому такие отходы, как, скажем, впечатанный в серое вещество Ёжикова запах духов да хоть той же Т., всё ещё вызывал ускоренное сердцебиение – ну и так далее. Впрочем, в запахе ль одном дело? «Пока доберёшься до этих ваших энтузиастоф[26], – морщилась Т., – умрёшь в пробке!» – «Да я сам, сам приеду!» – сопел Ёжиков, но получал от ворот поворот: «Ма-па на флэте…» Столичная география, равно как и заплёванный про́ловскими отпрысками ёжиковский подъезд, к проявлению тонких чувств со стороны эксцентричной особы, ряженой в девочку, не располагали – так и расстались. И вот тогда проклятый русский вопросец, заданный Времени и Пространству г-ном Ч., замаячил пред Ёжиковым с такой превеликой силой, что пару недель персонаж наш, будем честны, пил беспробудно, – но только пару недель.
Чего не делать, дабы не стать бедным и больным, он, в общем, знал, и всё же главный дольчевитный рецепт был Ёжикову неведом, а потому за богатого и здорового сойти всяко не выходило, – и уж тем паче стать таковым. Причина, возможно, и впрямь имелась – как-то во сне углядел он возмутительной красоты воздушную змейку, после чего тронулся ти́хонько головой: что тот Степан от ящерки[27] – спит и видит шальную, видит – и спит будто… Так всё лето. Потом вроде успокоился, ан ненадолго: начал змеев скупать – и ну по имени: Машенька, Варя, Верочка… «Всё почему? – объяснял Ёжиков, приняв сто пятьдесят, а потом столько же, катафальщику: с ним в институтскую бытность разработали они, сказывают, тот самый скафандр, под которым и ныне прячут свои головушки, забыв о списанных – в утиль-с – изобретателях, космолюди в космосвоём пространстве. – Ласковые они, живы-ые!..» – тут и сказке конец.
Всё чаще казалось Ёжикову, что прямоходящие – как мясные (он называл их плотными), словно бы нарочито выпуклые, со всей их сутулой ле́ксичкой, так и бесплотные тени-призраки, полулетающие по улицам и иногда (он видел) даже проходящие сквозь него, Ёжикова, как сквозь стену, – живы как бы условно. Будто «по умолчанию» дана им лишь кожано-костяная решётка да «двуспиральный» инстинкт выживания-размножения; что же до остального, – а именно остальное стало для Ёжикова с определённого момента единственно важным, – то его-то в программке[28] их не было. Тайное знание не столь уже раздражало, сколь расстраивало, и потому-то персонаж наш, всё больше запутываясь в том, что называют учёныя му́жчики «бытием», всё чаще сворачивался: «Глупо показываться – сожрут!» – вздохнул однажды, не выдержав. «Могут», – подтвердил из точки сингулярности покойный профессор М-кий: от него-то лет двадцать назад Ёжиков и услышал, будто Е не равно mc2 просто в силу того, что в формуле отсутствует духовная составляющая… Олэй! Тогда же М-кий завёл разговор и о символике франкмасонской винтовой лестницы, и об иллюминатах, и о пресловутом карцере из пяти, – а хотелось шестого: всегда, всю жизнь и ещё пять минут – чувств… Задержись профессор в трёхмерке чуть дольше, глядишь, судьба нашего персонажа и сложилась б иначе – но увы: сердце, как пишут профессиональные писатели, «не выдержало» – в общем, оборот легко превратился бы в пошлость, кабы не стал былью… Ёжиков, кстати, плакал.
«Лестница – дезоксирибонуклеинка многонитевая: в ней – ключ контроля. Над нами, над кем!.. От трёх до пяти процентов известного человеческого генома в изученных ДНК-кодах? Не смешите. Миром правят рептилии, Ёжиков! Чтоб вы знали. Ил-лю-ми-на-ты. Режим выживания – единственный оставленный двуногим крючок. Своего рода красная кнопка. Все мы обрезанные: было двенадцать[29] спиралей – теперь вот две. Пожинаем плоды!.. У некоторых – вот как у нас с вами, хотя, у вас-то третья едва проявлена, – три: и не спорьте, не спорьте – я вижу… Услышьте, Ёжиков: есть кое-что ещё… Кое-что, о чём вы не имеете никакого понятия. Да не смотрите так! Вы можете изменить ход мыслей, а значит, пространство… пространство вокруг себя, всю жизнь, всю-ю, чёрт дери! Вы понимаете, что это значит? Ну да, вам разговор этот странным кажется… И даже больше, чем странным, так ведь? Вы с другими вопросами шли… Но есть вещи более важные, нежели летательные аппараты… Вы, Ёжиков, ведь в курсе, что у зверя и человека инструкции основные жизненные на одном языке писаны, шифром одним и тем же?.. И у двуногого, и у бактерии – A-G-C-T… И к бабке не ходи. Их – и только! – расположение суть нашей формы определяет, а потому нет преимущества человека перед скотом, нет и быть не может… дважды два: аденин, гуанин, цитозин, тимин… вы ещё что-то знаете? Я – нет… Язык Матрицы… Я в своём уме, Ёжиков, и потому скажу больше. Чуть больше, чем может воспринять сейчас ваш мозг: иллюминаты обращаются напрямую к рептильному мозгу. Вашему. Моему. Чьему угодно. Что такое мозг рептилии, помните? Средоточие страха. Агрессии – и страха. Точка. Точка манипуляци-ий! Вы бояться-то перестаньте… Ничего не бойтесь, Ёжиков, ничего! Даже тумана. Самое худшее уже свершилось – мы с вами на шарике… Вспомните старика Чжуан-цзы: “Рождение человека – это его горе”».
Нет-нет, не то чтоб Ёжиков оказался совсем не подкован: нет-нет, – и всё же пресловутый экзистенциальный неврозец был вызван тогда, в прошлом, страшно сказать, веке, в том числе и беседами с профессором. Впрочем, едва ли Ёжиков согласился бы променять их на нечто иное – его бытие (ага, словечко) в абсолютном мире чистого, что сестринский спирт, абсурда стало б тогда вконец невыносимым, и даже позиция ЯБ-ЮМ – та самая, положение которой обязывало Ёжикова сидеть, скрестив ноги, а её, волоокую лань, обнимать его спину ножками, дабы соединить, наконец, чакры, – не спасла б. Однако именно она, Ната́линька-Натали́нька, отправляла Ёжикова на парашюте воображения – по нёбу: touch your alveoluses! – в то самое небо, до которого, казалось, рукой подать, ан дотянуться не получалось. «За рамками измерений и вибраций… – убаюкивал Ната́линькин голос. – Обойдём гору Кайлас по часовой, очистим карму…» – драила карму она, впрочем, уже без Ёжикова: «Я видела сон: мне пора, ты не должен печалиться», – но Ёжиков печалился, потому как многие его знания обернулись аккурат многими печалями, и даже беседы с профессором – …если стереть с ДНК все мешающие родовые программы и понять, что амнезия и страх – просто двигатели «прогресса» треклятой Матрицы, чьи фиктивные мироконструкции приносят нам синтетическую боль…, etc., etc., – перестали вытягивать. Что толку во всех этих уровнях осознанности, которые должны (!) быть (!) выше (!) эмоционального (!) реагирования (!), когда он, щенок, так тосковал по Ната́линьке? Ну да, той самой Ната́линьке-Натали́ньке, которую, вестимо, «никогда не забудет», потому как именно она – она, не какая-нибудь надя-настя, – п о к а з а л а ему, что любовь (здесь уместен анахронизм) есть нежный цветок? «Ну да, цвето-ок… Ваалшебный», – усмехнётся годы спустя грустная шлюшка, не охочая до маркесовских «Воспоминаний»: персонаж наш бросит взгляд на томик классика и, потянув на себя простыню, закурит.