– Ты должна понимать, я просто не мог позволить себе думать об этом…
Она прижалась щекой к его щеке. Пожалуй, если даже сейчас это так и останется, это будет очень много, это будет… всё. Чувствовать его тепло, слышать его дыхание… Она знает об интимном больше, чем все ловеласы и кокетки этого города, все не единожды женатые престарелые сластолюбцы, все любовники всего мира! Интимное – это их головы, склонённые над картой… Интимное – это их тихие голоса, гулкая пустота кабинета и приглушённый свет старинной масляной лампы. Ни слова, ни намёка. Как ни велико, горячо, беспредельно её чувство, назови его восхищением, влечением, преклонением, коль страстью называть кажется мелким и пошлым – оно тонуло без следа в важнейшем, высшем, главном… Дело. Правда. Борьба со злом, борьба за благо для всех. Революция. Ни одно личное чувство, даже её, не может быть выше, не может быть сильнее. Ни одно слово о нём, как о мужчине, не должно звучать вместо слов о командире, лидере. Вместо слов об идее. Ни одно прикосновение не может стоить больше, чем сжатое в руке оружие, поднятое на злодея, на угнетателя… И всё, всё, что она б могла сказать кроме – всё лишне, как лишним будет дешёвой позолотой покрыть даже малый фрагмент величественного произведения искусства! Так думала она, но руки, своевольные, уже сползали с первого, расстёгнутого крючка его формы на второй. Что ж вот она сама недавно говорила Миу, что стыдиться чувств, стыдиться признания для женщины – отвратительный пережиток? Что-то сказала бы сейчас ей она, Миу? О, она сказала бы – «Ты наедине с любимым мужчиной, и ничто не разделяет вас – ни происхождение, ни родительская воля, ни обещанность кому-то другому, и вы оба такие смелые… Так чего ж ты медлишь? И совсем скоро ты уходишь туда, где, возможно, погибнешь… Один раз живём, один раз молодость, так почему тебе не взять то, что само идёт в руки, и кому от того какой вред? Опять же о том подумай… Сама знаешь, куда идёшь, а если не убьют, а если в плен захватят? Пытать будут, на опыты пустят… Ну а перед этим… сама понимаешь… что им помешало бы, выродкам… Так вот не правильно ли будет, чтоб первым у тебя любимый мужчина был, а не отморозь вражеская? Да вот хочешь знать, я б на твоём месте в этот змеюшник нипочём невинной не пошла! Нипочём не стерпела, чтоб не сказать твари этой мерзкой, что супротив него-то он ничего не стоит, кого и впечатлить-то он хотел своей соломинкой… Потом уж хоть и убьёт прямо на месте, а только чтоб вот ему, уроду, всю жизнь вспоминать потом, как по его мужскому самолюбию прошлись!»
Да, так Миу и сказала бы. Уж сколько-то она эту девушку знала, могла полагать.
Галартиатфа снова взял её руки в свои. Точнее, обе её руки в одну свою, второй придерживая расстёгнутый ворот своей робы.
– За этим действием лежит мой страх, Фима. То, что ты узнаешь обо мне… Поймёшь ли, примешь ли…
Фима без лишних слов распахнула его куртку. И стояла какое-то время молча, приложив ладонь к его груди.
– Я думала о том, как мало я знаю о тебе… О твоей жизни кроме… того, чем ты известен и славен… Что ж, сложно что-то узнать о том, кто жил так давно. И после, конечно, когда уже глаза в глаза смотрела – знала немногим больше… Но это не волновало. Уже знала, раз и навсегда, что не это важно, ничто не может быть важнее, чем… Но внутри желание это жило, ты прости. Узнать всё, вобрать всё… Всей собою быть рядом. И даже успокаивало, что у нас едва ли до этого вопросы дойдут, потому что едва ли долго нам предстоит жить… Там или здесь, путь наш не мог быть долгим. Но может быть, рядом с великим, всё же может поместиться и сколько-то малого? Знать о твоей личности, о твоей жизни… Как знать тебя без этой одежды… Говорят, «Галартиатфа» с одного из языков твоего времени означает «синее сердце». Страннее имя и придумать сложно…
Дайенн очнулась от того, что кто-то тронул её за руку. Один из тех тибетцев… Она их не путала, давно уже не путала, очень даже они разные. А вот имена их правильно запомнить всё не могла. Видать, её лимит на сложные имена прочно был исчерпан хуррами.
– Не берите с собой тяжести лишних тревог. В предстоящий бой с собой лучше брать только оружие…
– А главное оружие – это спокойствие и крепость духа, да. Так говорил и мой дядя Кодин. Интересно, означает ли это сейчас, что я приблизилась к пониманию, в какой черте моего характера прячется моя смерть? Нет, я… знаете, меня, как воина, учили подчинять свои чувства именно в такие минуты, и несмотря на все мои трудности с самоконтролем, я справлялась как-то… И сейчас смогу, несмотря на то, что… если объективно смотреть, затея обречена на провал… Но я уже верю в Альберта, и если я сама не много могу сделать для того, чтоб мы вернулись с победой, то он – много…
Тибетец улыбнулся и покачал головой.
– Но в предстоящем вас пугает не смерть.
– Не смерть, конечно, воин должен быть готов к смерти… Знаете… Ваш учитель… он когда-нибудь ошибался?
Кожа у этих людей слегка золотистая, и собирающиеся вокруг глаз морщины похожи на солнечные лучики.
– Вы спрашиваете, что он сам сказал бы об этом, или что могу сказать я?
– Мне просто грустно… Что мы ещё можем надеяться оправдать надежды Альберта, но не вашего учителя, его последние слова, выражение его веры.
Мужчина отошёл к чайнику – хотя по мнению Дайенн, да и не только её, эта кошмарная конструкция такого мирного слова не заслуживала, безбоязненно с этим агрегатом из нескольких отделений, в которых готовились разные сорта чая и к которым и от которых шли разные пучки трубок и проводов, взаимодействовал только Аскелл, видимо, будучи по духу близок к тому народному умельцу, что его изобрёл. Умелец, к сожалению, был давно покойным, иначе стоило б стребовать с него подробную инструкцию… Но когда агрегат работал без капризов, цены ему, конечно, не было.
– Вы и не обязаны, ведь это не ваша вера.
– Но… Знаете, возможно, я начинаю понимать Алвареса, почему он так не терпит разговоров о вере. Для него это синоним отчаянья. Когда кончаются фактические основания надеяться на лучшее, и люди начинают жить соображениями вопреки… И мне очень жаль, что теперь, получается, в том, на кого вам полагаться, от кого ждать помощи, у вас как ни посмотри… плоховатый выбор… Я, с моими метаньями в хаосе собственных чувств, со своими страстями и страхами, со своей слабостью. Алварес, со своим отрицанием веры, видящий и желающий спасения только тела, не души. Или Аскелл… Аскелл – если б нужно было нарочно найти менее подходящего на роль спасителя, наверное, никого другого выбрать бы было нельзя.
– Почему же?
Дайенн даже растерялась.
– Как это – почему? Аскелл – он… он тилон, понимаете? Лицедей, враг, притворщик. Я не знаю, знает ли он сам, кто он, чего он хочет, какова его цель, за которую он, не колеблясь, отдаст и вас и меня, и есть ли что-то за ней… И видит ли он кого-то в мире, кроме себя…
Тибетец протянул ей чашку с чаем.
– Я мало знаю о культуре, в которой вы выросли, госпожа Дайенн, но может быть, ваши учителя тоже говорили вам, что истинный спаситель никогда не назовёт себя таковым? И что не много мудрости и зоркости нужно, чтоб узнать учителя в длинных одеждах, с посохом странствующего мудреца, сидящего и проповедующего… Иногда тот, кто пришёл что-то дать нам, сам не знает о том. Тот, кто больше всех нас знает о том, как ищут гармонию между раздирающих противоречий, идёт по тонкой грани между мирами. Тот, кто не верит в душу – и не подвержен гордыне полагать, что лучше других знает путь к её спасению. Тот, кто ищет себя… И именно это не даёт покоя вашей душе, госпожа Дайенн, ведь так? Вы не боитесь их. Ваш страх не там вас ждёт, он придёт туда вместе с вами.
– Вы имеете в виду, что я боюсь его? Не знаю.
– Нет. Вы боитесь того, что не понимаете.
– Его?
– Себя. Главным образом себя.
– Найдётся ли мне место у этого костра, и огня в этом костре для дичи, добытой мной?
Она подняла взгляд. Узнавания пока не было, наверное, для подгружения памяти всё же нужно немного времени, пока что только некоторое удивление и сдержанное одобрение при виде рослой фигуры с переброшенной через плечо тушей, гибкий чешуйчатый хвост которой доставал почти до земли.