– Нэт, дорогой мой, поэтому ти «Ракэт» нэ получишь. «Ракэт» я отпускаю толко лебедям… двойешникам. У ных ум нэту, на ных паршиви «Ракэт» не жалко. На тбе паршиви «Ракэт» жалко. Ти отлишник. У тбе чисты ум. Ти настояшши син Капказа! Син Капказа кури толко «Казбеги»!
Я считал, что я вселенское горькое горе своих родителей. А выходит, я «сын Кавказа» и должен курить только «Казбек»! Чёрт возьми, нужен мне этот «Казбек», как зайцу махорка!
Да выше Сандро не прыгнешь. И вместо целой пачки наидешевейшей, наизлейшей «Ракеты» он по-княжьи подал мне единственную папиросину из казбекского замеса.
Чтобы никто из стоявших за мной не видел, я обиженно толкнул папиросу в пазуху и дал козла. Быстрей ракеты домой. Только шишки веют.
Папироса размялась. Я склеил её слюной. Бухнулся на колени, воткнул голову в печку и чумово задымил. С минуты на минуту нагрянет маманя с водой из криницы в каштановом яру. Надо успеть выкурить!
Едва отпустил я последнюю затяжку – бледная мама вскакивает с полным по края ведром.
– А я вся выпужалась усмерть… Дывлюсь, дым из нашой трубы. Я налётом и чесани. Заливать!
Она обмякло усмехнулась. С нарочитой серьёзностью спросила:
– Ты тута, парубоче, не горишь?
Я сосредоточенно оглядел себя со всех сторон. Дёрнул плечом:
– Да вроде пока нет…
Мамушка смешанно вслух подумала:
– Откуда дыму взяться? Печка ж не топится…
И только тут она замечает, что я стою перед печкой на коленях.
– А ты, – недоумевает, – чего печке кланяешься?
– Да-а, – выворачиваюсь, – я тоже засёк дымок… Вотушки смотрю…
Мама нахмурилась. Подозрительно понюхала воздух.
– А что это от тебя, як от табашного цапа, несёт? – выстрожилась она.
– Так я, кажется, козлят пасу. А не розы собираю…
Еле отмазался.
Так как же дальше?
Переходить на подножный корм? Подбирать топтаные басики?[6] Грубо и пошло. Не по чину для «сина Капказа». Покупать? А на какие шиши?
А впрочем…
Я не какой-нибудь там лодырит. Не кручу собакам хвосты, не сбиваю баклуши. В лето хожу за козлятами. За своими, за соседскими. Соседи кой-какую монетку отстёгивают за то матери. Могу я часть своего заработка пустить на поддержание собственного мужского достоинства?
«Ракетой» я б ещё с грехом пополам подпёр своё шаткое мужское достоинство, будь оно неладно. И зачем только раскопал его во мне преподобный Василёчек? А на «Казбек» я не вытяну. Да и как тянуть? Из кого тянуть? Нас у матери трое. Каждая копейка загодя к делу пристроена. Каждая аршинным гвоздём к своему месту приколочена. Ни Митюшок, ни Гришоня не курят. Они-то постарше. Отец вон на войну пошёл, погиб, а тоже не курил. А что же я?
Папироска из пачки с джигитом в папахе и бурке была последняя в моей жизни. Была она ароматная, солидная. Действительно, когда курил её, чувствовал себя на полголовы выше.
Страшно допирала, припекала тяга к табаку. Однако ещё сильней боялся я расстроить, огневить матушку, братьев.
Во мне достало-таки силы не нагнуться к земле за бычком. Достало силы не кинуться с рукой к встречному курцу.
С тех пор так больше и не закурил…
Утро в калаче
За галопными воспоминаниями детства быстро отлетела чёрная калачеевская ночь.
Уже плотно рассвело, когда вышел я из почты.
Уютный, смирный городок ещё спал.
Калач…
Если смотреть сверху, он и впрямь на калач похож. Невесть откуда на безбрежной равнине вздыбился, будто хлеб при выпечке, невысокий холмок. На вершинке меловой карьер. Он припудривает всё окрест. На склонах – дома, дома, дома. По-за дворами окраины, будто стыдясь шумливых улиц, тихонько льётся сонливая речушка Подгорная.
Безмятежный русский городок.
Я бродил по сонным улочкам и ненароком выбрел к гостинице, где в ночь меня отогнал от ворот жестокий лай.
И сейчас, снова оказавшись у знакомых ворот, я вздрогнул, когда из-под калитки ко мне степенно вылился пёс. Я хотел было уже отскочить, да не успел. Пёс не спеша, солидно подошёл ко мне и державно подал лапу.
Комок подступил к горлу, я пожал её.
Он укорно посмотрел на меня, как бы говоря:
«Человек ты вроде хороший. Да чего лезть к нам в ночь? Чего мешаешь покою?»
– Я тоже шёл к покою…
Он зевнул:
«Так приходил бы раньше, и я не шумел…»
Мало-помалу городок просыпался.
Редкие прохожие в поклоне здоровались со мной. С незнакомцем.
Этот чудный русский обычай привечать незнакомца тронул меня. Я подумал: может, не такой уж я тут и чужак?
Кто ж чужой у себя на родине?
На остановке мне охотно расписали, как добраться до моей тётушки.
Подпылил мой автобус.
Однако я не сел в него. Вдруг нарешил сперва заскочить в архив, узнать, что ж такого известно о корнях нашего рода.
На площади я скобкой обогнул Ленина с протянутой рукой, усердно уработанной голубями. Голуби не забыли и про его голову.
В администрации района архив ютился на первом этаже.
Я ожидал чего угодно, только не этих ледяных строк из чёрно-грязного пыльного талмуда о том, что нас в тридцатые годы кулачили. В Новой Криуше было раскулачено четыреста двадцать четыре человека!
Но разве это полный «расход»? В одном лишь тридцатом году был расстрелян сто девяносто один человек по «списку ликвидированных кулаков как класса по Ново-Криушанскому сельсовету».
Основание: Ф. 20, оп. 1, д. 2, лл. 10-13, 15-18, 23.
По «списку кулаков по Ново-Криушанскому с/с по состоянию на 1 мая 1931 года значится 56 глав семей и 175 членов семьи».
Основание: Ф. 20, оп. 1, д. 5, лл. 1-4.
В 1916 году в Криуше было 1105 дворов, жило в них 7524 человека. В январе двадцатого было 8624. А в двадцать девятом проживало уже более десяти тысяч! Но к 1941 году уцелело лишь восемь тысяч.
То постоянно шёл рост населения. А тут такой спад… В чём причина? Репрессивная коллективизация сожрала?
Так, скажете, началась война. На войну ушло 850 мужчин. Погибло 378.
А где остальные криушане?
И это лишь в одном-единственном селе!
А по стране?
На стук в калитку из сарайки выскочила тётушка.
Увидев меня, она на пол-Калача раскинула для объятий длинные крепкие мужицкие руки – была она высокая, костистая, какая-то громоздкая – и, качая головой, враспев затянула:
– Та хто ж цэ к нам приихав?! Сам Толик! Ты ли, чё ли! О дела!.. Та проходь! Проходь! Ты не к чужим приихав – к ридной тётке! Ты чё не написав? Я б тебя встрела не у калитки. К самим вагонным порожкам прибигла б с расписным половичком та с гармошкой!
– Как не написал? – опешил я. – Ещё полмесяца назад!
– Хотешко…
Тётушка покосилась на ржавый почтовый ящичек на ветхой калитке и детски просияла:
– Та вон же оно в дырочки выглядае-смиеться!
Она открыла низ ящичка. Моё письмо в паутине выпало ей в блёсткую от мотыги широкую ладонь.
– Мне никто не пише, – пожаловалась тётушка. – Я в ящичек и не заглядую… Вот так у нас! Как мы по-стахановски молотим! Сначалу встречаем. А потом получаем просьбицу встретить. Раньше письма встрела!
– Да-а… – усмехнулся я.
– А шо? Не совстрела? Я кого только шо обнимала-цилувала? Некупаного таракана соседского?.. Ну, покандёхали[7] у хатынку.
По тропке между грядками лука, чеснока, огурцов тащимся к халупке, откуда только что выпихнулась тётушка.
– Конешно, у меня не кремлёвски хоромищи. Летний дождюху переждать-таки можно… Лиса вон под бороной дождь пережидала и никому не жаловалась.
– Лиса если не в поле, так в лесу…
– А мы не в лесу? Люди – дрему-учий лес… Толкнут со скалы, а потом говорят – сама свалилась… Я баба здорова и свою хаточку сама гандобила. Тогда я с Алёшкой в разбеге була… Где шо выпросю, где шо бросове подберу… Я ни копейки в свою хатюшку не воткнула! Сама как могла слепила. Вотонько и царюю. Алёшка назадки уже на готовенькое приполз…