Снова очень скоро узрел он свежие образы, поспешили к нему голоса. Впрочем, много реже и тише. Но монах уже по себе понимал, что, коли не запишет он эти знания, не начертает все пером по бумаге, так будут приходить они к нему вновь и снова, будто унылые вечерние сумерки за радостным рождественским богослужением. Или напротив, как яркие карнавальные шутихи, цветные и громкие.
Сколько раз пытался устроить себе этакую прокрастинацию9 – все неудачно. Напоминание и осознание вовремя несделанного приходило почти немедленно. А инок уже приноровился: порой только выводил на бумаге облаченные в слова фантасмагории и решительно сжигал хрупкий лист на маленьком свечном огарке.
Словом, и себя так, и внутренних своих гостей-новостей путал-отвлекал во времена их особенно активных периодов. Чтобы в своем рассудке остаться и чужого не затронуть.
Но порою были особые ангельские напутствия, которые он принимал совсем близко и сердечно. Так почувствовал монах предстоящую смерть брата своего по вере православной – достопочтимого Никодима Греческого, в далекой-далекой Элладе среди стойкого горячего гранита в местах заветного святого Афона проживающего.
Образ его, трудами Семена Богослова увлеченного, аккурат на Пасху 1805 года подоспел и цифрой четыре обагрился. Хорошо помнил этот день провидец, восьмое апреля было – точно в канун дня рождения собственного. Воспринял это монах как личное горе. Понимал Даданий, что через четыре года Никодима свежепреставленного на погост братья понесут, и столь нечастые слезы обреченной муки и счастья на очах его монашеских набухли, что не приведи Господь. А, впрочем, прими же и нас всех также светло за веру твою, Господи Христе.
А моментами все было и совсем утопично и непонятно. Потрескивала, коптила самодельная монастырская свеча, поскрипывало гусиное перо по бумаге. Рождались мысли в такие моменты, и двигались они не тучами ненастными, а как большие яркие звезды. Славно было Даданию такими временами.
Не мучали, не наползали друг на друга страницы летописей жизненных, а только как песок намывались медленно и менялись плавно. Можно было увидеть кого-то по душе, вспомнить кого-то поближе. Или даже милее сердцу. Впрочем, в этот момент приходили и загадочные шарады. Они отнюдь не давали точных ответов, а рождали еще больше вопросов. Ну как и что тут запишешь, что угадаешь?
Что ж вот он увидел тогда? Отмахнуться или сильнее вглядеться? Пышные вьющиеся волосы жгучей брюнетки лет тридцати с небольшим лежали теплым контрастом на голубовато-серой облегающей ткани странного покроя, напоминающий мундир рядовых караульной службы. По рукавам на плечах и спереди на кителе были вышиты некоторые немногочисленные картины и орнаменты. Воительница. Даданий вглядывался в эти узоры и никак не могу угадать, что там за диво. Рыба – не рыба, не разберешь. А сама амазонка не спешила что-либо произносить, лишь только красиво и довольно скромно улыбалась своим ярким полнозубым ртом.
Видел он ее нечасто – раз в неделю. Кто она – неведомо. Вроде как и дома у нее побывал, долго снаружи внутрь заглядывал, даже озяб как будто. Дом был чудной, но заведомо чистый. Видать, хозяюшка была хороша. Или слуги расстарались. Знать, богатый род у нее, зажиточный. Смотрел он уже на нее временами как на старую знакомую, а для утреннего настроения здоровался даже, кланялся как соседке. Она, казалось ему, иллюзорно вторит.
Встречал он черноволосую девицу как-то раз и за разговором с ее женихом. Впервые тогда голос хозяйки и уловил: хороший, мелодичный, напевный. Этот звук его поразил, как же тембр был похож на ее, Глашин, – глубокий и одновременно нежный. Так он собеседницу свою эфемерную Глафирой порой и нарекал. Речи он подробно не разбирал, но интонации языка были как у некоторых заморских лоцманов-навигаторов, частенько на североморских берегах промышляющих.
Впрочем, очень скоро мелькающие образы свели и вовсе на нет попытку поймать смысл сказанного. Но и без того все было понятно: глаза беседующих мужчины и женщины струились теплом и взаимным притяжением. Вот уже собираясь благодатно перекреститься и спокойно уснуть, монах неожиданно вздрогнул.
И узрел это роковое страшилище, ввысь вздыбленное. Таков уж удел достигших познания: «Не будет у них будущего!» Сожрет его «Глашу» огненная гидра многоголовая, преогромная во все южное голубое небо, простым глазом не охватываемая, как и не было амазонки никогда.
А ведь все стояла перед глазами, счастливая. Вспоминая ее, желал монах благословить эту женщину на изменение судьбы. Так хотелось помочь и нарушить череду предначертанного. И при очередной своей «небесной» встрече стал Даданий настойчиво говорить воительнице не просто «Здравствуй!» с поклонами, а наперед про беду неминучую знаки ей приметные оставлял и голосом повествовал.
Чтобы поняла и услышала. И даже кричал ей он громко-прегромко. Да так зычно, что соловецкие братья его по вере в келью-камеру его прибежали, насилу всем объяснил что-то разумное. Но вот отвлекся он на это пустое толкование, а девица опять растворилась.
Истово молился Даданий день и ночь за ее здравие. И так неделю, вторую. Все чувствовал всем сердцем как нужно будет ей это испытание, сроднился, соединялся с ней душой. А как солнце в последние сутки второй седмицы подошло к следующему полудню, накатила на небо с моря сизая грозовая туча.
Казалось, совсем скоро стемнел сам воздух, замерла листва накануне ненастья и одномоментно притихли на камнях крикливые чайки. И с первыми огромными, резко гремящими по жести каплями, неожиданно прервавшими эту ненасытную тишину, почти против воли своей и неожиданно даже для себя инок тихо пропел светлое и совсем обреченное:
«Со святыми упокой, Христе-е-е,
Души рабов Твои-и-их,
Там, где нет ни боли, ни скорби, ни стенания,
Но жизнь бесконе-е-ечная…»
Сказал и устало закрыл свои глаза кончиками пальцев, как будто ей, «черноволоске», пятаки на веки положил. Постиг в тот момент остро: не увидит ее более. И пронзило с грохотом небо искрами-зигзагами, как головами змеиными, словно напоминание про дело им тогда неисполненное, судьбу неисправленную. Впервые так явно монах понял-осознал, что не просто он грядущее созерцать и слышать может и должен, а и судьбами в далеком перспективном распоряжаться.
Упреждать, помогать, чем сумеет, не только великим, которые такой помощи от него и не ждут, а, напротив, всяко отвергают. А вот таким же, как она. Жизнелюбивым и живым во всех смыслах, по внутренним силам на Глафиру его похожим. И даже тем, кто сейчас и не живет, а только в этом предстоящем и появится.
Уверился монах по-своему: слышат они там его, далеко-далеко, через много лет, ой, слышат… «Тебе славу воссылаем, Отцу и Сыну, и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков. Так возсияти любы. Аминь».
Глава 7. "На встречных направлениях"
Житьё на два дома рождало не только массу вопросов бытового свойства. Вряд ли это было главным. Тем более если в таком режиме прошел почти целый год. Но человек – есть существо оптимистических привычек, а, значит, все неудобства воспринимает как явления временные, но комфорт, радость, счастье и, не дай бог, сильное эмоциональное влечение хотя бы поначалу признает за постоянную и неистребимую константу.
Однако, недаром и фраза «Не суди по себе о людях», в психологии бесцеремонно называемая немудреным словом «проекция», запросто и справедливо допускает, что воспринимаемое нами вокруг есть нечто совсем необъективное и малореальное.
Вот и ежедневный выматывающий протяженный путь на границу Московской области с ранним утренним возвратом обратно в столицу доводил недосыпающего и слишком много сил тратящего на дорогу Алексея до ощутимого психофизического исступления.
При этом он даже не сидел за рулем – слава богу, персональный водитель справлялся с такой маятникообразной траекторией гораздо лучше. Однако как следствие регулярной усталости, и уютный тещин дом на границе густого заповедного леса все меньше и меньше приходился по сердцу, а идея периодически оставаться на квартире в Москве при особенно долгих рабочих заседаниях посещала его сама собой.