Вот и сегодня черный инок, обычно приносящий похлебку, с. сомнением посмотрел на затворника. Но не его дело было рассуждать о заключенном, который вот уже больше дюжины лет содержится здесь, в этой отдаленной камере-келье в специальной монастырской тюрьме по личному указанию самого отца-императора. Впрочем, казалось бы, столь важное знакомство для сидельца никаких преимуществ явно не добавляло.
А правда старика заключалась не только в долговременных муках одиночки, преклонном возрасте или никудышном здоровье. Старец Даданий с незапамятных времен научился почти не чувствовать свое тело. Лишь в самые страшные приступы боли мог иногда издать он чуть слышимый чужому уху малозначительный стон. Монах был давно где-то сам в себе или, скорее, совсем вне своего тела. Он с исстари овладел этим чудом. Собственно, за что и расплачивался так или иначе всю свою жизнь.
Он так хорошо помнил тот самый первый раз. Очень тихий, но столь узнаваемый им теперь внутренний голос лишь призвал его «Иди и сделай». И он пошел. Сдвинул и перевернул весь свой мир. И не только. Задел он так или иначе и судьбы множества других людей.
Много что успел и сделал, столько всего познал и понял, но так и не мог исправить своего первого шага. И как ушел он тогда, так и не слышал он больше про них. Ни о Глафире своей, ни о сыновьях. Не слышал, но все теперь знает. Померли они тогда от мора. Поздно он проникся. Не заранее. Ведь, кабы загодя, так, наверное, и помчался бы со всех ног, чтобы спасти-вызволить ее, Глашу, любу свою единственную из беды. Ну и сынков, конечно. Не знал.
Сказал ему голос тогда о его предназначении, изъявил свою волю и ведь после так и не умолк. Не только звуки, но и многочисленные видения одномоментно стали посещать во снах и даже в изменчивой полуреальности тогда еще совсем младехонького землепашца. Попробуй не поверить, когда в тебе звучит библейское «Встань и иди!». Так он и стал иноком Даданием.
Время расставляло все по своим местам. Научился он распутывать оживающие внутри него картины, сноровил обратить их в слова и записывать, но не сумел скрыть он своего чудесного дара. Записки свои схоронил он тогда совсем плохо.
Находили их и свои, и чужие, воспрошали, что да как. И ведь находил он язык со всяким. Говорил хоть и трудно, но понимал его и монах, и воин, и мастеровой, и благородный. Помалу знал многие языки, и приходили эти знания к нему, как будто с небес спускались.
И было в его словах чему удивляться. Видел он грядущее. Сначала великое. Потом рядовое, про каждого мог сказать, но не всегда и не сразу. Находили периоды затмений, как будто занавес какой опускался, и копились его картины где-то, видимо, чуть в стороне. А может, отводила рука сверху его от каких-то бед и невзгод или, напротив, желала, чтобы все вовремя и без вмешательств извне случилось, и как на небесах написано, так и произошло. Вот и жизнь прошла этими полосами-всплесками-впадинами. А у кого по-другому?
Когда же это случилось? Старческая память порой с трудом возвращала его назад, а вот иное прозрение с абсолютной легкостью бросало его в будущие века. Но не желал он сегодня двигаться вперед. «Назад, назад, назад!» – пела его душа, но предатели-воспоминания ускользали вновь.
Мелькали и пропадали образы. Память пытала сама себя и не могла сразу сыскать нужное. Шла шагами, скакала как лягушка или даже, скорее, как какой-то кузнечик – вперед, назад, с былинки на ветку, с колоска на цветок. То присядет, то сорвется, то снова уцепится. Иногда не к месту и не вовремя.
Вот вдалеке, средь контуров из запасников того самого прежнего времени возник нынче черным силуэтом и игумен Насарий. Не договорили с ним они тогда на Валааме, не стал святой отец слушать эту заблудшую душу про голоса угодные и образы грядущего. Воздвигал-возрождал он тогда обитель островную в преддверии посещения ее самим владыкой, но на подвиг в пустыне тогда еще юного клирика благословил. Вот с его крестного знамения и начал Даданий свое шествие во имя веры.
Исчез Насарий, другой приблизился. Кто – сразу не разобрать. Сколько же лет прошло тогда с момента, как ступил он на этот свой отшельнический путь? Какой же это был год, когда вышел он к рекам Солонице и Волге, где на их стыке и приняли его сызнова в обитель монастырскую? Странно спрашивать самого себя о таких знаменательных датах. А ведь изменил сей факт всю его тишайшую монашескую жизнь. А уж коли такие дислокации обозначились, значит, что перед ним сам добрейший и приветливый епископ Павел. Тот, что и сдал его тогда за «записки о грядущем» губернатору. Именно в тот момент мирской голова и произнес что-то совсем простое. Но вот что?
– Да, как же это он молвил-то? – старец никак не мог припомнить и нанизать нужные буквы в слова и вдруг процитировал совсем точно, но как-то почти не своим голосом: «Негоже было такие имена в чьих-либо видениях даже начинать представлять.
А если уж и случилось, то как можно посметь узреть их величеств возможную кончину в воображаемом – это ли не посягательство на жизнь венценосных особ в осязаемом?» И отправил монаха по этапу в Санкт-Петербург для разбирательств. Нужно признаться, был монах в городе Петровом тогда впервые. Столица времен блистательной Екатерины II, несмотря на неудобства тюремного транспорта для подобной экскурсии, Даданию пришлась вполне по душе.
Впрочем, излишне коротким было его здешнее пребывание. Как и само заключение. Впервые познакомившись с милостью государыни, легко отменившей прозорливому безумцу лютую казнь, отправился строптивый ясновидец по ее же воле на пожизненное пребывание в крепость Шлиссельбург. Играючи начиналась ссылка, как спор на «чет-нечет»: «Посмотрим, кто кого переживет». О чем арестанту и передали.
Прочитала, значит, веселая царица про участь собственную и такую скорую кончину. И ставку свою уже сделала. Но гандикап3 здесь был не у того, кто предполагал, а у тех, кто ведал. Впрочем, именно тогда случилась с Даданием очередная «темнота» – не было для него ни голосов, ни картин.
Не мог он опять знать, что впереди. Может, и хворь ждет, а может, и эшафот – вдруг всемилостивейшая опять записки перечитает и осерчать вздумает. Впрочем, мотнул головой, отогнал сейчас от себя эти страшные годы старец и вознамерился вернуться к тому, кого давным-давно звал.
– Глаша моя, Глаша, – отнюдь не сентиментально, а как-то абсолютно твердо повторил про себя монах. И, наконец, столь долго не находимый им образ потерянной навеки суженой возник в его мыслях, совсем как наяву. Только слепящее мозг старика внутреннее свечение вокруг головы и тонкого изящного стана женщины говорило об иллюзорности происходящего.
– Глашенька, люба моя, вот и свиделись опять. Спасибо, Господи, – в очередной раз повторил старик, правда уже совсем легко: – Спаси, Господи, твою и мою душу, скоро уж насмотримся воочию друг на друга…
И как заклинание, как драгоценную мысль, звучащую однозначным философским итогом, произнес: – Так возсияти любы4…
Глава 4. "Перед Большой грядой"
Многие знавшие Проводника друзья ошибались, хоть на мгновение представив, что обычного человеческого имени он совсем не имел. Уж таковы судьбы больших и закрытых молодежных и не очень компаний – нет смысла и не принято, после того как тебе назвали чье-то дежурное и понятное для всех прозвище, произносить:
«А, на самом деле, как?» Но некоторые, знавшие его родителей, слышали от них и всамделишное, настоящее имя. По паспорту звали его достаточно мужественно и благородно – Прохор Валерьевич Кольский. Почти как…, впрочем, не столь важно. Имя-фамилия и правда звучали. Почему же он их чурался?
Москва в тот год отвернулась от Прохора в части работы. Несколько лет подряд Проводник испытывал себя то на одном трудовом поприще, то на другом. Но его творческая натура всегда хотела большего и лучшего. Ведущий, журналист, автор сценариев, писатель, продюсер, главный редактор.