Марина словно окаменела. Она не плакала, не заламывала рук, не билась в отчаянии об осиротевшую подушку. Была строга и сдержанна, а когда уже поднесли крышку, чтобы закрывать гроб, наклонилась к мужу и, целуя его холодный лоб, прошептала отчётливо: «Дождись нас, путник, у врат покоя, на том большом камне. Помнишь? На том… дождись. Не уходи далеко. Жизнь конечна…Мы придём к тебе, рано или поздно. Дождись нас».
Даже если бы кто-то слышал этот шёпот, он показался бы ему бредом убитой горем вдовы, но Маша услышала и поняла. Это было из их с Мариной тайной книги. Значит, Марина разделила их тайну на троих? В другой ситуации она сочла бы это предательством, а тут простила. Пожалуй, даже с облегчением. Секрет был не от папы. Он был троих. Простила и забыла. Она быстро забывала любые обиды. Вот только обида на папин «уход без предупреждения» застряла в глубине её существа навсегда.
Оставшись без папы, они ещё теснее прижались друг к другу – не расцепить. Мало-помалу утекало время, обе немного успокоились и смеялись уже почти как прежде, и книгу продолжали писать, обнявшись и вздыхая на наиболее острых поворотах. В общем как-то примирились с жизнью.
И вдруг произошло нежданное. Воскресным утром в дверь позвонили. Маша открыла, не спрашивая, думая что это, как обычно, тётя Зина с традиционными воскресными пирогами, но на пороге стояла незнакомая женщина с уставшим, поблекшим лицом. Маша почти сразу не то чтобы узнала или вспомнила, скорее догадалась интуитивно – мать.
За столом сидели втроём почти молча, ощущая всеобщую неловкость, которая усугублялась неуместными и неестественными восклицаниями нежданной гостьи, пунктиром прерывающими молчание, по поводу того, как выросла и возмужала её дочурка. («Ещё бы не возмужать за шестнадцать лет!» – внутренне злорадствовала Маша). Или о том, какая она красавица. («Ну, а как же не красавица, вся в мать мастью пошла!»).
– А я ведь к тебе, дочурка, насовсем вернулась, – с места в карьер выпалила мать и закашлялась, отхлебнув чая, – Я как узнала, что Алёша умер, так и решила – вернусь. Примешь?
Маша опешила и испугалась, увидев как смертельно побледнела Марина. Помолчала, обдумывая, и жёстко отрезала:
– Оставь нас, уйди! Ненавижу тебя!
– Маша, Машенька, – спохватилась Марина, – что ты такое говоришь, успокойся! – Прижала её к себе крепко, а потом, обернувшись, торопливо сказала: – Оставьте нас ненадолго, Екатерина Ивановна, в другой комнате подождите, я вас позову.
Посидели молча. Марина гладила Машину руку, волосы, приговаривая, чтобы она успокоилась, подумала, всё взвесила, не отказывала «заблудшей овце», испившей из чаши страдания.
– Ты уже взрослая, тебе решать. Она всё-таки твоя мама, а я тебе кто? Тётя чужая, – с нескрываемой болью говорила Марина. – И квартира эта её. Мы ведь с Алёшей за четырнадцать лет отношений так и не оформили официально. Всё собирались, собирались, да попустились как-то… Да и важно ли это теперь?
– Так, – прервала её Маша, как всегда чётко всё расставляя по местам, – она мне мать по крови, гнать не стану. Видно, так её припекло, что дальше некуда, вот и потянулась в родные края. Ты же видела это жалкое зрелище. А ты, Марина, мне мама, запомни это – мама! Никогда больше глупостей не говори. Не оформили отношений! Что мне твой штамп в паспорте? Ты мне и с ним, и без него – мама! Ты что, удумала круглой сиротой меня оставить?
Марина поплакала, крепко прижав к себе Машу, потом смыла под кухонным краном размазанную тушь, попила водичку из поданного Машей стакана и несмело предложила:
– Так, может, пусть тогда она с нами живёт? Квартира большая. Можно кабинет папин ей под спальню переоборудовать, всё равно теперь пустует, – засуетилась Марина.
– Ничего мы переоборудовать не будем! Чего ты разволновалась из-за неё так? На себя не похожа. Успокойся! Жить она будет у сестры своей, у тётки Насти. Захочет – не захочет, её дело, она ей тоже родная. Я мать гнать не стану, пусть приходит, но и в нашем доме ей места нет, – твёрдо отрезала Маша.
– Не примет её сестра, – удручённо вздохнула Марина, – она ведь тогда с Настиным мужем сбежала, окрутила парня в разгар медового месяца. И сбежала с ним. Не примет, – совершенно успокоившись и уже рассуждая здраво, без панических нот за «свою девочку», сказала Марина. – Может, нам всё же лучше оставить принципы – пусть у нас живёт. Прости ты её. Не умирать же ей под забором при родной дочери.
Маша смягчилась быстро, видимо, слишком зримой представилась в её художественном воображении картина умирающей матери под каким-то безвестным забором. Простить не простила, но зажили они вместе на удивление дружно: повзрослевшая девочка Маша с мамой Мариной и матерью Екатериной Ивановной, хотя сторонним наблюдателям было ясно: жизнь такую «душой в душу» не назовёшь. Да оно и понятно.
Через год мать, отдохнувшая от своих скитаний и похорошевшая, съехала от них к новому приятелю – овдовевшему начальнику автобазы, куда её устроила Марина диспетчером. Наведываться стала редко, а вскоре и вообще исчезла, как и не было, разве что изредка встретятся они с Машей на улице, два слова в обмен на улыбку – и разошлись.
Да и они с Мариной как-то с её переездом расслабились, повеселели и стали продумывать, куда бы им махнуть в первые Машкины университетские каникулы. А ещё через год, когда Маша уже закончила второй курс университета, Марина, долго до этого колебавшаяся и сомневавшаяся, уступая Машиному железному натиску, улетела в Париж к неожиданно объявившемуся в «Одноклассниках» другу юности. Звонила по два-три раза на день, звала к себе, тревожилась, слала деньги, и, наконец, нашёлся компромисс: встречаться в каникулы, как и прежде, в путешествиях по необъятным и диковинным земным просторам.
Тогда, в предотъездной сутолоке, когда внизу уже ждало такси в аэропорт, рассовав забытые мелочи по сумкам, они присели на дорожку, Маша спросила:
– Ты его любишь?
– Ты о папе? Такое, Маша, никогда не проходит. Мы все трое – одно целое. Жизнь здесь конечна, а там… Я верю в то, о чём мы с тобой столько лет писали в нашей книге…
– И я верю, – тихо сказала Маша. Она только сейчас осознала, что Марина с детства готовила её к возможным трагическим поворотам судьбы.
Спрашивать о Жене, к которому улетала Марина, уже не имело смысла. Она всё понимала. Но в глубине души ворочался червячок сомнения: «А как же мы будем Там? Разве после Жени можно опять втроём?»
Оставшись одна, она, вопреки тревожным ожиданиям Марины, не потерялась, а начала строить собственную жизнь согласно правилам, которые примерещились ей размыто ещё тогда, в её три года, а в день отъезда Марины Маша сформулировала их и красивым, чётким почерком записала на большом белом листе.
Эти её личные десять заповедей были точны, просты и одновременно торжественны, если не сказать высокопарны, но в тот важный момент жизни они были нужны ей именно такими:
«Ты в ответе за свою жизнь, своё благополучие и успех.
Тебе от рождения дан талант, и ты обязана приложить к нему труд, упорство и ещё раз труд, чтобы он пророс добрыми всходами.
Твори себя делами своими и суди себя по делам своим.
Суждения других о тебе только сигнал остановиться и оглянуться. Никогда не принимай их как руководство к действию.
Живи без агрессии, даже если тебя смертельно обидели. От зла единственный щит – улыбка, единственный меч – слово, иначе зачем тебе дан талант!
Живи с любовью в душе, и твоя судьба найдёт тебя сама.
Береги свободу! Свобода превыше всего!
Люби открыто, но помни: любовь без свободы – рабство!
Не оставляй забот о Марине. Она самая близкая тебе душа!
И в радости, и в горе всегда вспоминай папу».
Маша была вольной девочкой, она написала это и почувствовала, что колонна её жизни обрела базу, как у мраморных пропилей Акрополя, которые не разрушили ни время, ни землетрясения, ни люди. Они с Мариной когда-то оглаживали их в одном из увлекательных путешествий по Греции. Лучшей опоры не сыскать! Лист она сложила в папку из под акварельной бумаги и убрала в верхний ящик письменного стола, но больше так и не открывала. Незачем, всё само собой было живо в её голове и сердце.