Литмир - Электронная Библиотека

– Протестую, обвинение подсказывает свидетелю ответы на вопросы! – вскинулся адвокат Лебедев.

– Протест принят, – буркнул Трухляев.

– Батюшка ведь говорил, что трудно стало жить при советской власти? Ну? Вспомните, что вы мне рассказывали на допросе.

На предварительном допросе баба Маня заявила, что пришло время антихриста, но она ничего не боится. Ни антихриста, ни Гриня, ни самого Ленина. И еще много чего наговорила Хацкелееву старая одинокая женщина, которой и поговорить-то обычно было не с кем. Муж умер, троих сыновей убили на фронтах Мировой, а младший уехал учиться в столицу – там и след его простыл. Но она все равно не жаловалась и Бога за все благодарила. На что именно она не жаловалась (длинные очереди, новая власть обнаглела совсем, хлеб пропал, спички пропали, храм Божий закрыли), Хацкелеев старательно за ней записал и не забыл добавить, что говорит она все со слов подсудимого Михаила Платанова. «Ну а кто же храм закрыл, матушка? Кто же такое черное дело совершил?» – изображая сочувствие, спросил ее на следствии Хацкелеев. «Так если б не большевики, батюшку бы не арестовали и храм бы не пришлось закрывать!»

Но на суде баба Маня отвечала тихо и очень осторожно:

– Кто закрыл? Да не знаю я – вестимо, не нашего ума это дело.

* * *

– Не пойму я, чего ты хочешь от старух? – удивлялся Касицын. – Сидишь как проклятый до поздней ночи, читаешь их книжонки поганые. Ну чего ты выведываешь у этих богомольных доходяг? Есть ли Бог?

– Там не только старухи, там целый мир – темный и совершенно нам непонятный. И я хочу его понять, – отвечал Хацкелеев.

– Я тебя умоляю, зачем так сложно? Я, пока ты тут свое хождение в богомольный народ совершал, пять дел до суда довел.

– И еще с десяток доведешь. А что за дела-то, а?

– Мелочь всякая…

– Вот-вот. Пьянство, перегибы на местах, баба Таня спекулирует яйцами. Нужно зреть в корень!

– И в чем же он?

– А вот в том… Чем они берут народ, а? Ну, какой-нибудь дед Авдей – неграмотный и косный оплот царизма, это я понимаю… А профессор филологического факультета Семен Людвигович Франк?

– Это который? В нашей картотеке не значится, – уверенно заявил Касицын.

– А ты голову подними от картотеки! И увидишь, что народ – с этим темным попом, который в брошюрах своих к погрому призывает. С ним, а не с нами! Ты в церкви был?

– Чего?

– А я был! Специально в воскресный день зашел. Там народу – не протолкнуться!

– Да мы-то здесь при чем? – возмутился Касицын. – Попами у нас седьмой отдел занимается! Вот пусть они и ходят по церквям! Поклоны бьют.

«И как работать с такими людьми?!»

Красиво говорил Хацкелеев на предварительных допросах да в коридорах Окружного суда. Вот только чем больше он говорил и горячился и чем больше свидетельских показаний выслушивал, тем яснее ему становилось, что дело – тухляк. Скучное ковыряние в словах, в мотивах, в подоплеках не могло привлечь народные массы на его сторону и уж тем более не могло вывести его на передовую линию борьбы с классовым врагом. Хотя сам Хацкелеев был в этом деле мастер. Еще работая в Харькове, он испытывал что-то вроде вдохновения художника: изучая мотивы преступления, он видел, как реальность начинала прогибаться под его пальцами, словно глина под руками гончара. Реальность покорялась его фантазии, и от этого захватывало дух. Но что, кроме своих фантазий, он мог предъявить миру сейчас?

Уж не Ксюшу ли Баринову четырнадцати лет, живущую в доме священника?

На допросе девочка от страха разрыдалась и не смогла сказать ни слова. Сквозь детские всхлипы Хацкелеев разобрал только «простите» и «отпустите». Он было подумал, что Ксюша подпишет ему бумагу с любыми показаниями, но, по зрелом размышлении, от этой идеи отказался. Девочка была ненадежным свидетелем, и ничего путного от ее имени придумать было нельзя. Поэтому Хацкелеев только записал ее данные и отпустил восвояси.

Гринь же ухватился за идею показать «эксплуататорскую сущность» попа на примере его домашних. Ничего он, конечно, не показал. Запинаясь и краснея, девочка поведала собравшимся о том, что встает она в семь утра, молится и завтракает со всей семьей, до обеда помогает матушке по хозяйству, а потом бывает предоставлена сама себе. Было очевидно, что девочка живет в доме Платанова на правах домочадца, а не прислуги.

– А родители у тебя умерли? – спрашивал ее на предварительном допросе Хацкелеев.

– Тятю я не знаю, а мамка меня оставила и уехала в столицу на заработки.

– Кому оставила?

– Батюшке. Это еще в Хвалынске было, я маленькая была. Мамку не помню.

– Скучаешь?

– Да, маленько. А то представлю, как мамка вернулась, война кончилась… Она бы погордилась – я и грамоте ученая. Меня Вера не хуже, чем в гимназии, учила. Только с языками вот… Французский этот, страсть как я его не люблю.

– Ничего, Ксюша, – великодушно заверил ее Хацкелеев, – скоро мировая революция установит власть Интернационала во всем мире, и тогда знание языков будет не нужно.

– А что, все сразу заговорят по-французски, не уча? – изумилась девочка.

– Все заговорят на языке победившего пролетариата.

– А кого победит пролетариат? – спросила Ксюша, но Хацкелеев только улыбнулся и ничего не ответил.

В поле забытым, в море убитым – вечная память!

Староста Серафимовского храма Иван Антонович Всемирнов был важным свидетелем, потому что любил поговорить и лучше всех знал положение дел на приходе.

– Каково ваше социальное происхождение? – начал опрос главный обвинитель.

– Я это… извозчик. Я ж вас намедни подвозил до здания суда, вы еще с барышней были…

В зале раздался смех, и тут же зашикали: «Помолчите, ироды, ничего не слышно!»

– Вы часто бываете в церкви?

– Так редко же… Грешен, только на праздники и в воскресенье…

– Подсудимый Платанов часто произносил проповеди?

– Грешен, не знаю… Я ж за свечным ящиком стою…

– И? – Главный обвинитель поднял бровь.

– Ну, так я ж занят: продай, подай… Верите ли, господин обвинитель, лба некогда перекрестить. Вы уж простите меня за выражение такое…

В зале снова поднялась волна смеха, что очень не понравилось Хацкелееву.

– Хорошо торговля идет? – перешел Роман Давидович в наступление.

– Так плохо, господин комиссар! Народ обнищал совсем, – радостно заулыбался Всемирнов.

– Народ бедствует, значит? А кто же в этом виноват? – спросил Хацкелеев.

«Ну, давай, – подумал он, – расскажи нам, как подсудимый ругает советскую власть».

– Протестую, вопрос не относится к делу, – заявил адвокат.

– Буду предельно конкретен, – откликнулся на замечание Хацкелеев, – расскажите нам о проповеди отца Михаила, которую он произнес двадцать четвертого июля сего года.

Вообще-то дело отца Михаила было простым, как пять копеек.

* * *

Утром двадцать четвертого июля город накрыла пелена дождя, совсем не летнего, тоскливого, предосеннего, как бы пришедшего из будущего. Церковь была почти пуста. Только дядя Ваня уже стоял на своем посту – за свечным ящиком.

– День добрый, батюшка, благословите! – сказал староста, разворачивая газетный сверток с длинными восковыми свечами, доставленными из Крестовоздвиженского монастыря.

Взгляд отца Михаила упал на газету – «Известия Советов». «Не надо бы этакую пакость заносить в храм Божий», – подумал батюшка, но укорять дядю Ваню, который с таким тщанием подходил к каждому церковному делу, не стал, а просто смял бумагу, с тем чтобы выбросить ее где-нибудь за пределами храма, но зацепился взглядом за заголовок. Слова «Николай Романов» и «расстрелян» бросились ему в глаза и закрыли собой все будние тревоги провинциального священника.

Отец Михаил не то чтобы любил царя при его жизни, нет. Себя он по совести и по долгом размышлении считал монархистом и готов был заявить об этом, глядя в глаза любой большевистской шишке. А все же в нем жила тайная интеллигентская обида на власть: отчего не хороша? И смотрел он на страсти, которые творились в Петрограде, с тем же чувством бессильного недоумения, с каким смотрел на сына, ушедшего из семинарии прямо накануне выпуска и делавшего теперь светскую карьеру где-то в бывшей столице. Как-то он там? Отец Михаил и сам в глазах церковного начальства порой выглядел неблагонадежным. В нем не было никакой склонности к дипломатии. Если бы он не критиковал власть и начальство, если бы… Не он ли со своей бесстрашной прямотой влил в душу сына этот яд – критиканства, бунтарства, непокорства?.. «О, если бы вернуть все на десять лет назад!»

5
{"b":"706750","o":1}