Люцию же запомнилась та история вовсе не из-за жабы, ему запомнилось лицо отца и гримаса отвращения, исказившая его в тот миг, когда увидел жабу, и ставшая особенно заметной в момент, когда под подошвой хлюпнуло. "Отец сказал ему тогда: сын мой, ты правильно сделал, что позвал меня! Негоже этаким-то тварям, да по саду королевскому обитать невозбранно. Нашему саду долженствует быть эталоном всех садов, а не клоакой и пристанищем для гадости низменной. Не позже, чем сегодня вечером, скажу Икарию, чтоб принял меры. И помни сынок, где одна тварь, там их и целое кодло!" Для пущего эффекта отец, хорошо зная образ жизни и повадки жаб, подвел Люция к пруду, и указал ему на головастиков, плавающих в воде. "Это, сын мой, - сказал он, привлекая мальчика к себе и насильно наклоняя ближе к ручью, так что лицо его замерло в нескольких дюймах от воды, - это есть выводок мерзости, а на всякую мерзость управа одна, по крайней мере для порядочного человека... Ты же порядочный человек, не правда ли, сын мой? - спрашивал он.
- Да, отец, я порядочный человек, - отвечал мальчик, не смея перечить отцу, а еще потому, что хотел ему понравиться.
Cтарый король, услыхав ответ сына, залепил ему пощечину, крикнув: нет, дорогой мой! Ты не порядочный человек! Ты лишь такой вот головастик пока, но очень может быть, что станешь порядочным человеком однажды. Конечно, если будешь воспитан правильно. Но уж я-то об этом позабочусь, не сомневайся! - добавил он чуть погодя, чтобы хоть как-то унять рыдания мальчика, не из жалости, но только потому, что не терпел слабоволия и мягкости характера."
Погрузившись в воспоминания, король не замечал происходящего вокруг и, главное, не слышал голоса министра, тот между тем вещал. Все говорил и говорил Тиберий, а иногда наклонялся вперед и доверительно касался плеча короля своей тяжелой рукой. Это не укрылось от сливок общества, чинненько обедавших и старательно не подававших виду, на самом же деле подмечавших все без исключения движения и слова чиновника, даже самые незначительные. Высшее общество походило сейчас на стаю гиен, преследующую старого слона, отбившегося от стада, в период засухи. Они только и ждут, пока среда доконает мастодонта, тогда подойдут и вонзят в еще живое громадное тело клыки, орошая кровью глину и песок саванны. Среди собравшихся здесь было и несколько ближайших претендентов на пост министра экономики, у этих гиен глаза были голоднее всего.
Вот уж с четверть часа Тиберий описывал разного рода проблемы, так или иначе сопряженные с его деятельностью. Рассказывал о государственных делах, прибегая по ходу к таким нелицеприятным подробностям, о которых в обществе его величества было принято умалчивать. Старый слон заведомо шел на риск быть непонятым и обвиненным в инакомыслии, понимая это, поначалу был осторожен, опасаясь вызвать бурную реакцию короля. Когда же не встретил ожидаемого сопротивления, Тиберий понемногу сменил курс своего повествования, перейдя от частных случаев к объединяющим их случаям общим, не теряя, впрочем, головы при том. Он, что называется, старательно подбирал выражения, поднимая такие темы, которые даже вне общества государя почти никто из придворных не смел поднимать.
Даже старая королева, что поначалу, навострив уши, мирно обедала, уже несколько раз пыталась подать знак министру, чтобы тот был поосторожнее в выражениях. Она корила себя за то, что ввела министра в заблуждение относительно своего сына, корила также и за то, что лгала Тиберию, чтобы склонить чиновника на свою сторону и подтолкнуть его к решительным действиям. Но Тиберий, казалось, совершенно утратил чувство меры, а главное, ту осторожность, благодаря которой столько продержался на своем месте. Он говорил теперь и говорил, и каждое слово мастодонта ложилось новым следом на испещренную трещинами почвы саванны. Каждый шаг уводил старого слона все дальше от стада, уводил туда, откуда нет возврата. А вокруг, пока еще вдалеке, но постепенно подбираясь все ближе и ближе, сновали гиены. И старый стервятник Брут, вытянув вперед свою сухую, скрюченную руку-клюку, все чаще стучал о спинку трона пальцами. И этот стук, пускай и не издавался стервятником нарочито с определенной целью, уже самим фактом своего звучания должен был бы поумерить пыл слона, предупредить его, возвратить в стадо, пока не стало слишком поздно, но Тиберий сделал свой выбор. Он решил не обращать внимания на предупреждение. Что-то влекло Тиберия вперед, некий мираж оазиса, несбыточная мечта о сохранении порядка, за которую старый слон цеплялся из последних сил. Государство и его место в нем были для министра важнее жизни. Мечта эта в тот день буквально на миг стала явью, показалась ему сбыточной, и уставший, надломленный Тиберий опрометчиво отдался ей и, уступив в борьбе, погубил себя.
Весть о прошениях министра разнеслась по залу, как чума, от "Человека" к "человеку", от сливок высшего общества к его беднейшим и убогейшим низам. От начала и до конца стола весть передавалась посредством повторения отрывков речи министра, с неумышленным, или нарочитым искажением его слов, шепталась языками, подкреплялась перемигиваниями и жестами. По меньшей мере половина из присутствующих в зале гостей были доносчиками. Одна десятая часть доносчиков, - шпионами других государств. Хуже всего от той заразы приходилось именно шпионам, они писали теперь несусветную чушь на салфетках, меняли положение мушек на лице, припудривали носики, подмигивали и чихали, зевали и кашляли, издавали прочие звуки, иногда не самые приятные, словом, если только не имитировали пение птиц. Все их мудреные перемигивания и знаки союзникам терялись среди фальшивых знаков других шпионов и среди обычного поведения благородных господ. Таким образом, происходила в обеденном зале ровно та самая бессмысленная и беспощадная вакханалия, которая обычно имеет место быть в вольере с обезьянами, если бросить туда банан: обезьяны начинают верещать, драться за лакомство, метать экскременты друг в друга и в зрителей, - вот ровно это же и происходило тогда в обеденном зале, только на уровне высших приматов, вымытых, наряженных и надушенных.
"Какая непростительная фамильярность. Какая дерзость! Да что этот негодяй себе позволяет?.. Что это он о себе возомнил такое? Прикасаться ко мне, ну надо же! Стража! Стража!" - мысленно восклицал Люций каждый раз, когда увесистая ладонь министра прикладывалась к его плечу. Тиберий прикасался к королю очень слабо, считай, и не прикасался вовсе, а только легонько так прикладывался, чтобы выразить свою дружественность, но так как речь шла о слоне, а Люций развитым сложением не отличался, его от каждого такого приложения массы, бросало будто от толчка. Что удивительно, тех толчков и вообще многого король не замечал, он все больше диву давался, отчего это стража, верная его стража, не спешит выполнять королевский приказ. Ему почему-то не приходило в голову озвучить его в слух". Под давлением окружения король порою превращался в деспота, только особенность его ярости была такова, что никогда эта ярость не покидала пределов тела. То есть желчь, унаследованная Люцием от отца, не выплескивалась на зависимых от него людей, не обращалась против недругов, но пожирала короля изнутри, как и сомнения в себе и детские обиды.
С каждой минутой министр говорил все больше и больше из того, чего говорить не следовало, и как не пытались сторонники Икария видоизменить сведения его в пользу дела первого советника, правда, пускай и крупицами, все же просачивалась к низам. А низы высшего общества от просто зажиточных мещан, как известно, отделяло одно приглашение на званый обед.