– Ты говоришь, с казнью тех преступников насилие прекратилось? – спросил Сократ почти шепотом.
Ксенофонт с унынием покачал головой.
Мальчики замерли, перестав даже есть.
– Если бы. День ото дня, месяц от месяца становилось все хуже. Мы думали, что со смертью главарей остальные угомонятся и внимут букве закона, но все пошло наоборот. Сначала подняли головы сродники главарей, а там их число начало отрастать, словно головы у Гидры. На каждой улице, словно из ниоткуда, возникали незнакомые крикуны, ратующие перед толпами. Мы приказывали всем разойтись и особо не церемонились. Ввели в кварталах города запрет на ночные гуляния, а число казненных неуклонно росло.
– Но наступил ли в итоге мир? – веско спросил Сократ.
– Нет. Они восстали, с факелами и железом. На всех улицах, приканчивая правителей прямо в постелях, убивая, разграбляя и…
Он передернул плечами, стряхивая с себя тяжелые воспоминания.
– Но с той поры они простили тебя? Ведь минул, кажется, уже год с лишним? Те темные дни, казалось бы, должны были остаться позади? Несомненно, они восстановили стены, разрушенные спартанцами для того, чтобы обнажить нашу покорность перед глазами всей Эллады?
Ксенофонт огляделся, видя перед собой женщину с суровым лицом и ее троих сыновей, зачарованно смотрящих на рассказчика (что не мешало им елозить пальцами по пустым чашкам – вдруг да пристанет какая-нибудь крошка). Он покачал головой:
– Стены обратились в щебень, а камни растащили на строительство новых жилищ. Я же по-прежнему хожу в немилости. Кое-кто из нынешних ораторов призывает к новым карам для тех, кто содействовал Тридцати, и чтобы все помилования были отменены. А то что-то мы чересчур к ним снисходительны.
Нависло молчание, которое никто не прерывал, пока Ксенофонт не заговорил снова:
– Что мне делать, я не знаю. Бежать не могу, а если остаться, то, думаю, добром это не кончится.
– У тебя нет ни жены, ни детей. Твоя жизнь всецело принадлежит тебе. Сколько тебе лет, тридцать?
– Двадцать шесть! – воскликнул Ксенофонт горестно.
Сократ усмешливо вздохнул.
– Когда-нибудь, друг мой, мы побеседуем с тобою о тщеславии. А пока взгляни на свою жизнь такой, какая она есть. Что ты думаешь делать? Будешь жить, как жил? На какие изменения ты способен?
Ксенофонт распрямил спину, принимая еще одну чашу с вином, хотя в голове от выпитого начинало плыть. Сделав глоток, он попробовал отрешиться от себя и окинуть свою жизнь взглядом незнакомца.
Вино воздействовало именно так, как внушал Сократ, и великие откровения посещали тех, у кого доставало духа рассуждать честно.
– Я должен покинуть Афины, – проговорил он, как сквозь дымку. – Пускай это мой дом, но я должен его навсегда оставить.
Сократ улыбнулся и через стол крепко ухватил его за руку.
– Не навсегда, друг мой. Даже афиняне в конечном итоге склонны забывать и прощать. Ты молод, Ксенофонт, и топчешься на месте с бременем беспокойства и страха на плечах. Так сбрось же его! Повидай мир. А со временем ты возвратишься. Уверяю тебя, к той поре все потрясения улягутся и их позабудут. Таков заведенный порядок вещей. Шагай вдаль, смотри вширь, постигай и достигай. А домой придешь с историями, коими развлечешь мою любимую жену.
Ксенофонт встал и обнял своего пожилого собеседника.
– Научиться быть в ладу с собой и через это прийти к благоденствию – это все, что я когда-либо испрашивал у судьбы! – задрожал он губами от чувства. – Ты всегда знал то, что мне приоткрывалось лишь мельком. Вот кого нужно поставить во главе Афин – тебя, Сократ! Тогда бы наш город достиг подлинного величия!
– Он велик и без того, друг мой. Хорошо бы тебе это узреть. Если ты доверяешь моим суждениям, то глас народа тебе подобает ставить несколько выше. Таким был и Критий. Завтра получать мою науку придет юноша, по мнению которого человек нуждается в опекунах так же, как стадо в пастухе. Ну почему получается так, что все мои лучшие ученики упорно отказываются видеть ценность наших афинских диспутов; того, как в спорах и сомнениях рождается истина? В целом свете ступить некуда от обилия указчиков и опекунов. Тиранов, царей и правителей расплодилось не меньше, чем жалящих пчел. И только здесь, в Афинах, даруется право голоса молодым, малоимущим и тем, кто умен. Дается оно и таким нерадивцам, как я, без состояния и богатых покровителей. Мальчик мой, то, что мы здесь имеем, подобно цветку под полуденным солнцем! Оно уязвимей бабочки, более хрупко, чем стекло!
– Советы и правила нам дают боги, – мрачно заметил Ксенофонт. – Подобно тому, как отец наставляет своих сыновей. Цари и вожди не более чем природа человека, изустно повторяющего этот наказ. Или бы ты доверил власть тем, кто кричит громче других? И позволил бы им всем своим множеством зашикать мудрых и праведных?
– Прежде мне уже доводилось своей дерзостью вызывать немилость богов, – сказал Сократ. – Они…
Жена потянулась через мужа, чтобы собрать миски, и скрыла его от Ксенофонта. До слуха донеслось скрытное шипение слов, которыми обменялись супруги; пришлось сделать вид, что он не слышит. Кое-что здесь было не для детских ушей, как и не для ревнителей общественных нравов. Не все в Афинах могли оценить тягу Сократа к спорам и сомнению во всем, даже в перспективе собственной гибели. Мысль была странной, но заняться ею Ксенофонт не успел: ему оказалась поднесена очередная чаша с вином, а на столе появилась доска с сырами, нарезанным хлебом и виноградной гроздью. Мальчики попросились выйти из-за стола и умчались, как только им разрешили.
– Сократ – ты был наставником Крития, который примкнул к Тридцати и правил в Афинах, пока за ним не пришла толпа. Как так получается, что меня преследуют по улицам и угрожают за некогда содеянное, но никто совсем не трогает тебя?
– Меня слишком любят, – ответил Сократ. Его жена в очередной раз фыркнула, вытирая миски, а он поглядел на нее с ласково-вопросительной улыбкой. – На самом деле они чувствуют мою к ним любовь. Они не видят, чтобы я ставил себя выше обычных людей. Это было бы просто безумием! Я житель Афин. Я эллин, каменщик, солдат и любитель ставить вопросы. Я хожу среди них босой, и они видят, как вокруг собираются юноши, чтобы меня послушать. Во мне нет для них угрозы.
– Тебя называют мудрейшим человеком в Афинах, – заметил Ксенофонт сухо.
– Что я сделал такого, что имело б цену хотя бы чаши доброго вина? Когда я тесал камень, на свет появлялось что-то новое. Когда я с товарищами стоял в фаланге, превозмогая кровь и боль, меня страшились враги отечества. Ну а нынче я разглагольствую на рыночной площади.
– Алкивиад сказал, что благодаря тебе он постиг всю рабскую тщету своей жизни, – тихо сказал Ксенофонт. – Хотя есть такие, кому подобные прозрения не по вкусу.
– Он великий человек. Я рад, что спас ему жизнь, даже если бы он более не ходил в военные походы. Что же до остального, то вот я прожил на свете почти семьдесят лет. По рынкам я расхаживаю с пастушьим посохом и в залатанном хитоне. Никто меня не страшится. Но ты, Ксенофонт. Когда ты в духе своего отца возводишь бровь, то те, кто ставит себя выше других, вероятно, полагают, что ты не заслуживаешь их благосклонности.
Какое-то время Ксенофонт молчал, тиская под столом свои пальцы. Как-то незаметно в ход пошла уже вторая амфора вина. В конце концов молодой человек кивнул.
– Я обдумаю сказанное тобой. Пойду, наверное, на рыночную площадь, где сидят вербовщики. И пускай мой путь определят боги.
– Ты прекрасен, достойный сын Афин, – одобрил его замысел Сократ. – Будь я столь же юным, вновь проживающим свои года, я бы отправился с тобой. – Он оглянулся туда, где чутко замерла Ксантиппа. – Но юность моя прошла, я теперь при жене и детях, так что мое время теперь не совсем мое. А потому желаю тебе удачи.
Они еще раз обнялись, и Ксенофонт на не вполне твердых ногах вышел за дверь, глядя перед собой затуманенным взором. Возвратясь к столу, под перевернутой чашкой Сократ обнаружил мешочек с серебряными монетами. Какое-то время он в задумчивости бряцал им на ладони, а затем пожал плечами и послал жену за добавкой вина отметить нежданный прибыток.