Это слишком, слишком личное.
То, что было просто ничего не значащей попыткой отомстить, имело жестокие последствия.
Я бы хотел исчезнуть. Я бы отдал всё за то, чтобы исчезнуть. Дайте мне исчезнуть.
Его почерк похож на тот, который часто можно увидеть у психопатов. Чернила разбрызганы всюду. Внутри эта тетрадь почти такая же грязная, как его жизнь, и она наполнена вещами, которые она бы никогда не узнала, просто глядя на него.
Она также наполнена мнениями о ней — мнениями, к которым она не была готова.
…сука…
…грязнокровка…
Нет, она была готова к этому. Но не к тому, что было дальше, вроде путает… и заставила меня передумать… и куда бы я ни посмотрел, она там…
Эти записи носили более редкий характер, и их становилось больше ближе к концу. Она заставляла его менять своё мнение о ней.
Но она несколько раз перечитала запись от 3 октября, и — ничего.
Ничего о поцелуе.
Это было очень по-детски с её стороны — рассчитывать, что он напишет что-нибудь об этом. В конце концов, это ничего не значило, правда? Но размышления об этом заставляют её задуматься о его выходках на скамейке для обжиманий, и незваная толпа мурашек пробегает по её спине.
Она ненавидит головоломки, которые не может решить.
Фиолетовая тетрадь обжигает её руки — заставляет их гореть от чувства вины. Она позволяет ей упасть на простыни между её коленями. Использует свою палочку, чтобы проверить время. Шесть утра.
Она не спала.
А как она могла? С прошлым и будущим, сталкивающимися у неё в голове? С прикосновениями, которые она уже получила от него, и со всей ненавистью, которую получит, когда он узнает?
Это первый раз, когда она признаёт, что не хочет, чтобы он ненавидел её.
И это первый раз, когда она признаёт, что поцелуй с ним был… другим. Ничего торопливого и липкого, как с Роном. Никакой неуклюжести, никакого стука зубов о зубы. Поцелуй с ним был чистым — свежим и лаконичным, и у каждого мгновения было своё значение, каждое прикосновение было именно таким, как он хотел — и в то же время совершенно грязным. Тёмным. Требовательным. Чувственным. Его наглые губы и собственнические прикосновения — она никогда не думала, что Малфой может целоваться так.
Она вообще никогда не думала о том, как целуется Малфой.
А теперь не может понять, почему.
Она откидывается на подушки, нервно накручивая на палец одну из своих кудряшек, и в этот раз позволяет его образу беспрепятственно проникнуть в её разум. Не отторгает его. Почему она никогда не смотрела на Малфоя с этой стороны? Несмотря на его отвратительный характер, его внешность никогда нельзя было назвать средней. Он высокий — выше, чем большинство знакомых ей парней, и хоть она никогда не считала рост чем-то важным, есть что-то в этом ощущении погружения в темноту его тени. У него длинные… нежные руки. Аристократичные во всех смыслах. Раньше у неё не было возможности узнать, насколько гладкие подушечки его пальцев, но после того, как она чувствовала, как они скользят по её тазовым косточкам, проникнув под пояс её джинсов, она знает. О, она знает.
Она не ожидает, что внутри неё загорится искра возбуждения, но когда та приходит, поспешно тушит её, прогоняя его образ из головы, словно какое-то наваждение, и заставляет себя подняться на ноги. Вылезти из кровати, со всеми её простынями, подушками и двойными смыслами.
Её глаза снова находят ярко-фиолетовый дневник, и всё, что осталось от её возбуждения, растворяется в страхе и чувстве вины.
Она ещё не решила, что ей делать. Часть её хочет просто действовать по обстоятельствам, но это слишком непредсказуемо. Слишком авантюрно для рационального человека вроде неё. Она знает, что он не поверит, что уронил свою тетрадь — ей было достаточно сложно вытащить её из его чертовски глубокого кармана, пока он стоял, склонившись над ней.
И даже если он поверит в это, он ни за что не поверит, что она не стала читать её.
В подобные моменты она жалеет о том, что у неё больше нет её Маховика времени.
Прямо сейчас она не может сделать ничего. Может только ждать. Но сегодня понедельник, и она не может провести весь день в постели, избегая его. У них есть совместные уроки. Чёрт.
Новая волна паники поднимается у неё в груди, и она так чертовски зла на себя из-за того, что попала в эту ситуацию. Старая она — довоенная Гермиона — никогда бы не сделала ничего подобного. Она бы занималась своими делами и училась… много. Она бы не позволила Малфою вот так зажать себя у стеллажа с книгами.
Старая Гермиона не была такой.
Теперь она задаётся вопросом: а теперь она — такая? Потому что вне зависимости от того, сколькими слоями отрицания она накроет его, внутри неё живет, и жило с самой пятницы, осознание того, что она больше всего хочет снова почувствовать эти холодные, грубые губы.
Одна из девушек ворочается в постели — Парвати. Это приводит её в движение, отвлекает от лишних мыслей, и она прячет тетрадь под подушку, в спешке заправляя кровать. Ей уже не удастся поспать этим утром.
Она первой спускается в Большой Зал на завтрак, и она вооружена книгами, которые на несколько недель обгоняют то, что они сейчас проходят. Это всё ещё помогает ей чувствовать себя похожей на старую Гермиону. И она делает всё, чтобы преследовать эту тень.
У этого утра есть всё, чтобы стать хорошим. Тёплая каша. Рядом с её открытыми книгами стоит чашка горячего чая с молоком. Тишина. Нет никого, кто мог бы потревожить её.
Но в последнее время всё хорошее заканчивается очень быстро.
Удар сумки с книгами о скамейку пугает её. Она проливает чай на руку и шипит от боли.
И, из всех возможных людей, за стол садится слизеринец. За её стол. Не привычный слизеринец. Не тот, от одного взгляда на которого её нервы начинают плавиться.
Это Теодор Нотт.
И он приходит со своим набором сложностей. Теодор, который был объектом её влюблённости на первом курсе. Был её главным соперником во всём, что касалось учёбы, все последующие годы. Он — саркастичный и скользкий, одет, как всегда, в идеально выглаженную рубашку, в то время как его галстук завязан показательно небрежно.
Они не разговаривают.
Ну, до настоящего момента.
— Это стол Гриффиндор, — это звучит по-детски, и она сразу жалеет о том, что сказала это.
Нотт усмехается, и, в отличие от случая с Малфоем, это не особенно редкое зрелище. Он регулярно посылает ей победоносные улыбки с тех самых пор, как обогнал её на финальном тесте по Зельям на втором курсе.
— Я в шоке, Грейнджер. Разве ты не должна знать всё о маггловской сегрегации? Насколько это было неправильно?
Она бросает на него раздражённый взгляд.
— И ты будешь рассказывать мне про сегрегацию, Пожиратель Смерти? — и даже она понимает, что это было слишком. Она сглатывает и немного съеживается, краснея. — прости, — бормочет она. И когда она перестала думать перед тем, как говорить?
— Обидно, обид-но, — он цокает языком. Его эго никогда не было хрупким. Оно просто было большим. За все годы, что она его знала, она никогда не видела, чтобы Теодор Нотт терял хладнокровие.
Убрав каштановые волосы с лица, он поворачивается и принимается копаться в своей сумке, и вдруг он начинает раскладывать на столе пергамент, перья и учебники, прямо напротив неё.
— Что ты делаешь?
— Учусь.
— Не здесь, ты не можешь учиться здесь.
— Факультетские столы — не ваша частная собственность. Люди часто сидят за своими, но это не обязательно, — он опускает перо в чернила и начинает писать, игнорируя ошеломлённое выражение её лица.
— Нотт, — огрызается она, и он наконец смотрит на неё со скучающим выражением лица. — Почему ты сидишь здесь?
Он кусает кончик своего пера — отвратительная привычка.
— Война закончилась, Грейнджер. Я могу сидеть где хочу. Сегодня мне захотелось сесть здесь.
Она усмехается. Злится. Открывает рот, чтобы поспорить. Не может ничего придумать.
Она не идиотка. Он сидит здесь не просто потому, что ему захотелось. Но это Теодор Нотт, и потребовать у него объясниться — всё равно что потребовать у травы, чтобы она росла зимой.