Матафия вышел, бормоча себе под нос: «Плоть от плоти моей, кровь от моей крови, мой родной сын гладко выбрит, как какой-нибудь поганый язычник-грек! Что же ожидать от чужих сыновей, если мой собственный отпрыск сбился с прямых путей праотцев?»
Иехуда, самый благовоспитанный из братьев, нагнал отца. Глядя на обоих мужчин, прогуливающихся по полю уже после того, как прохлада раннего утра сменилась на палящий зной, Нехора подумала, что и им хорошо бы сменить гнев на милость, но они все ходили и беседовали, и, о чем бы эта беседа ни была, в ней не наблюдалось ни тени милости. В этом Нехора была уверена.
Через некоторое время Матафия послал за Элиэзэром старого слугу Иариха, которого называли Идумеем, хотя он родился от родителей только предположительно идумейского происхождения. Произошло это еще в доме Маттитьяхова отца Йоханнана, и поклонялся Иарих все тому же единому Господу, а отнюдь не старым кенаанским языческим идолам вроде Ваала и Ашеры, как про него иногда сплетничали. Элиэзэр остановился в дверях, не входя в комнату, хотя отец велел ему подойти поближе, чтобы лучше его видеть.
– Зачем ты меня позвал, отец?
– Хочу удостовериться, остался ли ты евреем в самом укромном месте своего тела, сын, – ответил Матафия.
– Да, оно не зря названо укромным, абба.
– Ходят слухи, что ты принимал участие в играх в гимназиуме, где любой мог его видеть.
– Эти игры называются спортивными, а спорт не является частью обыденной жизни. То, что можно делать и видеть во время спортивных игр, или атлетических упражнений, как мы их называем, – не то, что позволено показывать в отчем доме.
– Не твои дружки по атлетическим упражнениям, а отец твой видел тебя, когда ты вышел из чрева матери твоей, – многозначительно заметил Матафия.
– Истинно так, абба. Но это было давно. Я уже стал взрослым.
– Верно. Но что за взрослым ты стал? Греком? Предателем, пытающимся нарастить свою крайнюю плоть? Разве не этим занимаются в твоем гимназиуме, выстроенном по приказу Ясона? Ясона, который так же не имеет права называться первосвященником, как любой другой отступник от нашей веры? А ведь у него, как и у тебя, есть вполне достойный брат.
– У меня их целых четыре, – мрачно заметил Элиэзэр.
– Да, тебе повезло четырежды.
– Мне от этого четырежды тягостней, абба.
– Добродетель не может быть в тягость. Твои братья обладают верой. А ты как раз их позоришь. Это ты шляешься в гимназиум, чтобы сойти за грека, меча диски, дротики и кто там знает, что еще. Все, чем вы там занимаетесь, вы все делаете нагишом… при том, что твоя обрезанная плоть свидетельствует о твоем еврействе. Ты ведь не хотел бы быть евреем, не так ли? Ты ведь один из тех юнцов, которые хотят смешаться с эллинами, ничем не отличаться от них: выглядеть как эллины, говорить как эллины, чтить их богов… и, только приходя в отчий дом, вы снимаете свою греческую маску. А теперь снимай одежду.
– Абба! – воскликнул Элиэзэр. – Одно дело – не прятать лицо за бородой, но тело… это совсем другое!
– Снимай!
– Нет, абба, не могу.
– Снимай!
– Абба!
– Сын!
– Именем Господним клянусь, не участвовал я в богомерзком этом деле, называемом… даже произнести это не могу. Позволь мне хоть дух перевести прежде, чем назвать его: наращение крайней плоти. Прости мне эти ужасные слова, абба. Я говорю правду. Поэтому мне не надо прохаживаться нагим перед моим отцом, чтобы доказать, что я по-прежнему еврей.
Но душа Матафии уже была объята мраком, и мрак этот было не разогнать никакими словесными ухищрениями его младшего сына. Он все это уже слышал, он был внимательным отцом пяти сыновей. Не станет он сидеть и слушать, как его недостойный сын всуе клянется именем Господним в пустой болтовне, усвоенной им от греков.
– Ты вполне овладел ораторским искусством, сын. Но это искусство греков, искусство слов и речевых красот, а не дело веры. Делуверы не нужны слова, сын. Делу веры нужна только вера.
Ничего не ответил на это Элиэзэр. Дальнейшие ответы были бы для отца еще одним доказательством того, что он на самом деле превратился в грека, а большей мерзости для Матафии нельзя было представить. Один из его сыновей стал эллинизированным евреем. Эллинизированным ничтожеством. Элиэзэр был достаточно умен. Он совсем не собирался лишиться сыновства. Куда ему деться? Где ему жить? Он любил свой дом. Никакого другого дома он не знал. Это был дом его отца. Здесь он родился. Здесь прошло его отрочество. Здесь он вырос в неуклюжего подростка, а теперь стал грациозным юношей. Слишком грациозным, на отцовский вкус.
Отец оглядел сына. Он чувствовал себя почти как царь, оглядывающий самого жалкого из своих подданных, только он был не царем, а священником, а ведь священник больше, чем царь, подумалось ему, тем более что все цари, правившие евреями последние четыреста лет, были чужеземцами и язычниками. Намного лучше быть священником, чем царем, черпать силу в духе, ни на один день не теряющим связи со Всевышним. Эта духовная связь проявлялась и на вполне земном уровне: достаточно взглянуть на то, как она помогала ему зреть вглубь вещей. Неудивительно, что мысли, безмолвно текущие в незрелом мозгу его сына, были очевидны для Матафии, как если бы они изрекались вслух.
И тут вспомнилось, как он стоял со своим отцом, Иоханнаном, и смотрел парад греко-сирийцев на улицах Иерусалима: марширующие солдаты, перед ними колесница, сам царь Антиох Третий, отец нынешнего тирана, стоя в колеснице, кричит толпе что-то по-гречески, а еврейская толпа кричит что-то в ответ. Что они кричали? Матафия владел греческим так же, как еврейским, но он не понимал, что они кричат, потому что та часть его личности, которая понимала греческий, отказывалась переводить ненавистные слова для другой его части, для которой родными языками были еврейский и арамейский. Так он и стоял рядом со своим отцом, слыша и не понимая, и, когда кто-то, стоящий около них, выкрикнул что-то по-гречески – какое-то приветствие, полагающееся по этикету, – он набросился на кричащего. Толпа онемела. Дело могло очень плохо кончиться – не для орущего по-гречески, а для Матафии, которого селевкидские солдаты просто подняли бы на копья, если бы отец не оттащил его от места потасовки и не спрятал бы за своей спиной.
И та же сила, которая заставила его много лет назад наброситься на орущего по-грчески, теперь толкала его наброситься на собственного сына, на его Элиэзэра. Эта сила заставила его вцепиться в сыновью одежду и содрать ее, чтобы он мог уснуть со спокойным сознанием, что его сын по-прежнему еврей. Хотя Элиэзэр был и сильней, и ловчей своего стареющего родителя, он не мог ни ударить, ни оттолкнуть, ни прижать его к земле, ибо его тело помнило ту любовь, которую он испытывал к своему аббе в дни детства, когда абба покачивал его на колене или радостно подбрасывал в воздух, покачав в руках вправо-влево, вправо-влево, а потом считал «раз, два, три!» и бросал в кровать.
И теперь, когда его абба вместо мягкой постели бросил его на голый пол, почтение и любовь, которые Элиэзэр испытывал к отцу, лишили его способности сопротивляться, и он, как ребенок, дал повалить себя на пол, снять одежду и обследовать свое тело, да так грубо, что у него слезы выступили на глазах.
А отец увидел обрезанный по всем правилам мужской орган сына, и его охватило чувство стыда, и он низко опустил голову, как будто только сейчас осознав, что он наделал. Он набросился на собственного сына – за что? Да ни за что. Элиэзэр был хорошим сыном. Таким же, как остальные четверо, по крайней мере, ничем не хуже. Его плоть от плоти и тому подобное. Матафия молча вышел из комнаты. Слишком тяжело было у него на сердце, чтобы молвить хоть слово.
В тот же день, во время ежегодного праздника в честь главных богов-олимпийцев, Матафия стоял немного поодаль от празднующей толпы, сознавая, что от него ждут исполнения его священнических обязанностей. Он умышленно уклонялся от них, ибо таковыми обязанностями они были лишь в глазах греков или тех евреев, кто из чувства самосохранения уговорил себя, что нет особой разницы между раскрашенными языческими богами и единым невидимым Богом евреев. Ах, как удобно им было делать вид, что никакой разницы нет!