Когда Фому схватили, он и вел себя соответственно. Доказывал, что «имеет право». И в доказательство совал в нос схватившим его представителям правопорядка свой мандат.
...Фома пытался что-то объяснить, размахивал руками, вынимал из шапки деньги и предлагал агенту взглянуть на них.
Но агент, ежесекундно макая перо в пузырек, писал протокол об оскорблении действием кассира при исполнении служебных обязанностей...
Фома поставил под протоколом крестик...
Отвязал лошадь, сел в телегу, достал из шапки денньги и посмотрел на них. Потом махнул рукой и сказал:
— Врут, черти...
И погнал лошадь к дому.
Только одно твердо усвоил Фома Крюков в результате всей этой так драматически закончившейся истории: мандат оказался фальшивый. Ну а что было бы, окажись этот мандат настоящим?
Отчасти эту ситуацию мы можем себе представить.
Для этого нам надо обратиться к пьесе Николая Эрдмана, которая так и называется — «Мандат». Тем более что герой этой пьесы с героями Зощенко состоит в самом близком родстве.
Героя этого — Павла Сергеевича Гулячкина — мамаша умоляет вступить в партию, потому что в противном случае очень подходящий жених откажется взять за себя сестру Павла Сергеевича — Варвару. Жених требует, чтобы за Варварой в виде приданого дали брата-коммуниста.
Павел Сергеевич мысленно уже свыкся с мыслью, что ему придется вступить в партию. И когда в их коммунальной квартире вдруг началась обычная коммунальная склока (наподобие тех, что то и дело случаются в рассказах Зощенко), он, неожиданно даже для самого себя, отреагировал на нее так:
Павел Сергеевич. Силянс! Я человек партийный!..
Все, начиная с Павла Сергеевича, страшно напуганы. Иван Иванович от страха пятится к двери и уходит.
Павел Сергеевич. Мамаша, я уезжаю в Каширу.
Варвара Сергеевна. Как уезжаешь?
Надежда Петровна. Зачем уезжаешь?
Павел Сергеевич. Потому что за эти слова, мамаша, меня расстрелять могут.
Обе. Расстрелять?
Надежда Петровна. Нету такого закона, Павлуша, чтобы за слова расстреливали.
Павел Сергеевич. Слова словам рознь, мамаша. Поймите, мамаша, что я в партию не записан.
Надежда Петровна. А ты запишись.
Павел Сергеевич. Теперь, конечно, ничего не поделаешь, придется...
Проходит совсем немного времени, и Павел Сергеевич Гулячкин повторяет эту свою сакраментальную реплику.
Павел Сергеевич. Силянс! Я человек партийный.
Иван Иванович. Теперь я этого, Павел Сергеевич, не испугаюсь... Какой же вы, Павел Сергеевич, коммунист, если у вас даже бумаг нету. Без бумаг коммунисты не бывают.
Павел Сергеевич. Вам бумажка нужна, бумажка?
Иван Иванович. Нету ее у вас, Павел Сергеевич, нету...
Павел Сергеевич. Нету, а это что? (Вынимает из портфеля бумажку.)
Иван Иванович (читает). Мандат. Все разбегаются.
Надежда Петровна. Неужто у тебя, Павел, и взаправду мандат?
Павел Сергеевич. Прочтите, мамаша, тогда узнаете.
Надежда Петровна (читает). Ман-дат. Ой, я лучше, не буду.
Павел Сергеевич. Не бойтесь, мамаша, читайте.
Надежда Петровна. Дано сие Павлу Сергеевичу Гулячкину в том, что он действительно проживает в Кирпичном тупике, дом № 15, квартира 6, что подписью и печатью удостоверяется.
Павел Сергеевич. Читайте, мамаша, дальше.
Надежда Петровна. Председатель домового комитета Павел Сергеевич Гулячкин.
Павел Сергеевич. Копия сего послана товарищу Сталину. Держите меня, мамаша, или иначе я с этой бумажкой всю Россию переарестую.
К счастью для «всей России», мандат и на этот раз оказался ненастоящий. В конце пьесы выясняется, что Павел Сергеевич Гулячкин его сам себе написал. Но речь не об этом. Речь о том, что человек, который только что дрожал как осиновый лист и собирался бежать в Каширу, спасаясь от расстрела, едва только он обзавелся «крошечным мандатиком» (да еще фальшивым к тому же), так представляет себе открывшиеся перед ним возможности: «Я с этой бумажкой всю Россию переарестую!..»
Это, конечно, — бред. Но даже в этом бреду условные рефлексы Павла Сергеевича Гулячкина прямо координированы с действительностью. Дальнейшее развитие событий это подтвердило. Как известно, вскоре появились люди с настоящими мандатами и с большим размахом осуществили то, что туманно грезилось Павлу Сергеевичу Гулячкину.
До сих пор мы говорили исключительно о преимуществах героя «зощенковского типа» перед героем старой литературы, условные рефлексы которого координированы не с действительностью, а со словами. Мы укоряли этого героя, в особенности интеллигента, и даже слегка глумились над ним, справедливо отмечая, что его легко можно обмануть, провести на мякине и т. д. и т. п.
Теперь надо сказать несколько слов в его защиту.
Каков бы он ни был, этот герой старой, традиционной литературы, но одним несомненным достоинством он все-таки обладал. И это его достоинство как раз связано с тем, что слова для него — в отличие от зощенковского героя — кое-что значат.
Взять, например, хоть того же шолоховского Бунчука. Слова для него значат очень много. В сущности, они значат для него — все.
Скажи ему, что он должен просто так, ни за что ни про что, вывозить на грузовике за город каких-то людей и расстреливать их, — он с ужасом и омерзением отвергнет эту идею. Но если при этом сказать ему, что так надо для блага рабочего класса и трудового крестьянства, во имя исторической необходимости, что он обязан делать это во исполнение своего революционного долга и т. д. и т. п., — он согласится и, стиснув зубы, превозмогая омерзение, будет делать эту «грязную, но необходимую» работу.
То же и с офицером, о котором рассказывает в «Эмигрантах» А.Н. Толстой, — тем, что приказал повесить еврея. Скажи ему, чтобы он отдал такое распоряжение просто так, здорово живешь. «Вы что? — скажет. — С ума сошли?» Но ему говорят: «Так, мол, и так, ваше благородие, шпиона поймали!» Это уже совсем другое дело. Не о человеке, стало быть, речь, не о каком-то там, ни в чем не повинном старом еврее, а о шпионе. И он хладнокровно кидает: «Повесить!»
Еврея вешают, он видит, как болтаются перед его глазами ноги повешенного. И только тут действительность начинает для него превалировать над словами. И теперь, только теперь его начинает мучить совесть.
Герой зощенковского типа (Зощенко был не единственным художником, открывшим этот феномен, но он был первым, и он всю жизнь занимался художественным исследованием этой породы людей), так вот, герой зощенковского типа никаких мук совести испытывать не станет. Он просто не знает, что это такое.
Людмила перекинула руку через забор и звякнула щеколдой.
Скрипнув, отворилась калитка.
— Проходите, — сказала Людмила.
— Собаки нет? — осторожно спросил Алтынник
— Нет, — сказала Людмила. — В прошлом году был Тузик, так брат его из ружья застрелил.
— За что же? — удивился Алтынник.
— Ружье новое купил. Хотел проверить.
— И не жалко было?
— Кого? — удивилась Людмила.
— Да Тузика.
— Так это ж собака.
(Владимир Войнович)
Как и в случае с Шикаловым, здесь все целиком и полностью сводится к тому, что в руках у героя оказалось «ружжо». Других причин для того, чтобы убивать собаку, не было. А сама мысль, что собаку может быть жалко, вызывает у героини рассказа искреннейшее недоумение.
Однако не надо думать, что в художественном мире, открытом Войновичем, так невозмутимо относятся только к беспричинному убийству собак.
Рядом с Алтынником на месте Людмилы сидел пожилой человек в старом военном кителе без погон. Это был местный учитель, и его имя-отчество было Орфей Степанович.
— Я, Ваня, тоже служил в армии. — Он придвинулся к уху Алтынника. — До войны еще служил. Да. Людей расстреливали. Мне, правда, — он вздохнул, — не пришлось.
— А чего ж так? — удивился Алтынник.
— По здоровью не прошел. — Орфей Степанович развел руками. — А у меня, Ваня, дочь тоже замужем за майором. В Германии служит. Вот китель мне подарил...