Но вот что удивительно. Тем же слогом, тем же резко индивидуальным, неповторимым зощенковским стилем написаны и его частные письма.
Какие причины могли заставить его не снимать свою речевую маску, обращаясь не к читателям, а всего лишь к одному корреспонденту? Особенно если корреспондентом этим был человек, от которого Зощенко вовсе не собирался скрывать свою интеллигентскую сущность и свой интеллигентский образ мыслей. Какой смысл был ему продолжать носить свою «маску», с такой предельной откровенностью высказываясь о различных житейских трудностях и своих писательских планах:
Я нарочно, для собственного успокоения, прочел недавно чуть ли не все биографии сколько-нибудь известных и знаменитых писателей. Я, конечно, не хочу равняться ни с кем, но вот ихняя жизнь на меня очень успокоительно подействовала и привела в порядок. В сущности говоря, страшно плохо все жили. Например, Сервантесу отрубили руку. А потом он ходил по деревням и собирал налоги, и, чтобы напечатать своего «Дон Кихота», ему пришлось сделать льстивое посвящение какому-то герцогу. Данте выгнали из страны, и он влачил жалкую жизнь. Вольтеру сожгли дом. Я уж не говорю о других, более мелких писателях.
И тем не менее они писали замечательные и даже удивительные вещи и не слишком жаловались на свою судьбу...
...из тех мыслей и планов, которые у меня были, я настругал множество маленьких рассказов. И я пишу эти рассказы не для того, что мне их легко и весело писать. Я эти рассказы пишу, так как мне кажется — они наиболее удобны и понятны теперешним читателям.
(Из письма Максиму Горькому)
Чуковский имел бы все основания высказать свое недовольство этим слогом. Он подсчитал бы, сколько раз автор без всякой необходимости повторяет одно и то же слово («И я пишу эти рассказы не для того... Я эти рассказы пишу...»). Он мог бы поморщиться по поводу правомерности употребления в интеллигентской речи простонародных выражений типа «ихний», «ихняя». Он бы отметил, что оборот — «сколько-нибудь известных и знаменитых» — представляет собой довольно примитивную тавтологию. Так же как выражение — «Они писали замечательные и даже удивительные вещи».
Коротко говоря, тут перед нами те самые дефекты и «уродливости» речи, которые, по убеждению Чуковского, с несомненностью должны свидетельствовать о том, что «рассказчик никак не может развязаться со своей бедной мыслишкой, надолго застрявшей у него в голове».
Но сам Зощенко эти особенности своего стиля отнюдь не склонен был рассматривать как искажение, нарочитое уродование прекрасного русского языка.
...новеллы написаны мной просто правильным языком, а эффект упрощения опять-таки достигнут иными путями. И пусть критики более внимательно смотрят, как это сделано. Никакого «мещанского сказа» тут у меня нет.
(Литература должна быть народной)
...вся трудность моей работы свелась главным образом к тому, чтобы научиться так писать, чтобы мои сочинения были всем понятны. Мне много для этого пришлось поработать над языком... Я немного изменил и облегчил синтаксис... Это позволило мне быть понятным тем читателям, которые не интересовались литературой. Я несколько упростил форму рассказа (инфантилизм?), воспользовавшись неуважаемой формой и традициями малой литературы.
(Возвращенная молодость)
Я пишу очень сжато. Фраза у меня короткая. Доступная бедным.
(О себе, о критиках и о своей работе)
Все это еще более или менее понятно, покуда речь идет о рассказах, адресованных широкому читателю. Но зачем писать фразами, «доступными бедным», обращаясь к Горькому? Уместен ли этот «инфантилизм» в частном письме, обращенном к человеку, который, надо полагать, и сам знает, что Сервантесу «отрубили руку», а у Вольтера «сожгли дом»? Не достаточно ли было в этом случае просто написать: «Вспомните судьбу Сервантеса, Данте, Вольтера...»? Интеллигенты ведь привыкли понимать друг друга с полуслова.
Но Зощенко, даже когда он обращается к Горькому, пишет так, как будто ему и в этом случае важно быть «понятным тем читателям, которые не интересовались литературой».
Очевидно, «маска» прочно приросла к лицу.
А может быть, само это слово — «маска» — тут не уместно.
ЗДЕСЬ ДЫХАНИЕ НАШЕЙ ЖИЗНИ
Скоро 15 лет, как я занимаюсь литературой... За 14 лет я написал 480 рассказов (и фельетонов), несколько повестей, две маленькие комедии и одну большую. А также выпустил мою самую интересную (документальную) книгу — «Письма к писателю».
(Возвращенная молодость)
Зощенко не лукавил, когда в 1933 году назвал самой интересной своей книгой не «Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова», и не «Сентиментальные повести», и даже не рассказы, принесшие ему ни с чем не сравнимый успех («Баня», «Аристократка» и т. п.), а неприметную, не замеченную ни читателем, ни критикой книгу — «Письма к писателю».
Это было сказано не в запальчивости, не в пылу полемического задора. Эту книгу он и в самом деле считал для себя принципиально важной.
Это была не совсем обычная книга. Она состояла из подлинных, невыправленных, неотредактированных читательских писем, в разное время полученных автором.
Последние 2–3 года я получаю от читателей довольно много писем.
Письма идут главным образом из провинции.
Меня запрашивают, как жить, как писать стихи и что читать. Мне предлагают сюжеты, критикуют меня, одобряют и поругивают.
Видимо, читатель меня воспринимает не совсем так, как критика.
(Письма к писателю)
Критика воспринимала Зощенко как сатирика и юмориста. Его «мелкая журнальная юмористика» рассматривалась критикой как своего рода коллекция казусов, курьезов. Его персонажи воспринимались как некое сборище монстров.
Читатель воспринимал Зощенко иначе. Он воспринял все эти комические истории всерьез. Не как казусы и курьезы, а как маленькие драмы и трагедии, как поучительные и грустные «случаи из жизни», какими они, в сущности, и являлись. Он воспринял Зощенко как «пролетарского писателя», всерьез описывающего его, «пролетарскую» жизнь. Он воспринял его в том качестве, в каком всякий нормальный читатель воспринимает своего писателя: в качестве отобразителя и «учителя жизни». Именно поэтому он «предлагает ему сюжеты» и «запрашивает его, как жить».
Но Зощенко решил собрать и опубликовать эти письма не только для того, чтобы продемонстрировать критике, что у него с читателем свои, особые отношения. Он собрал не просто письма своих читателей, а преимущественно их литературную продукцию.
Эти письма, главным образом, написаны особой категорией читателя. Это, по большей части, читатель, желающий влиться в «великую русскую литературу». Это сознательные граждане, которые задумались о жизни, о своей судьбе, о деньгах и о литературе.
Подавляющее большинство писем, вошедших в книгу, составляли стихи.
Стихи были в таком роде:
Худая ветхая избушка
И как тюрьма темна
Слепа мать старушка
Как полотно бледна.
Бедняжка потеряла
Своих глаз и ух
Прожила не мало
И чуть переводит дух...
Все они были присланы автору книги с просьбой напечатать, каковую просьбу он и выполнил, всякий раз считая своим долгом предупредить: «Печатаю с сохранением орфографии».
Впрочем, некоторые стихи он счел нужным сопроводить более подробными комментариями.
Например, вот это:
Я пишу о вас тов. Ленин
Что ты родной отец мой,
Что ты дал большое знанье
И научил читать меня.
Я неграмотный мальчишка
До семнадцать лет ходил
И не знал я первой буквы
И не видел даже книг.
А теперь счастливый
Я читаю и пишу
И о вас, товарищ Ленин
Я сочинения пишу.