— Если вы будете ругаться, мы никогда не дойдем! — взвыла жена второго «спортсмена».
— Эй, плесень растет! — крикнул «спортсмен» номер один.
Комаров набычился, оценивая противников. Затем медленно сплюнул под ноги и вернулся в хвост колонны, то есть мне за спину.
— Я посмотрю за небом, но один не могу, — пожаловался Григорий. Он пощупал прутья решетки, тянущейся вдоль аллейки, прислонился к ним спиной, упер приклад в колено. За прутьями голым белесым пятном выделялся чей-то пустой бассейн, дальше рябила кирпичная кладка гаража. Столовую лагеря отсюда не было видно, и прекрасно. Я намеревался попросить у Комарова, чтобы он еще разок включил фонарь, уж очень подозрительно чавкнуло в дальнем люке. Раньше они вели себя тихо. Я намеревался, но не попросил, как всегда прогнулся в реверансе перед быдлом.
Кстати, до дальнего люка было метров пятнадцать, но точно в темноте не вычислить. Дальнейшее показало, что пятнадцать метров — не предел.
Когда они голодны.
— На палку давай раструб привяжем! Не суйся вплотную!
Толик отрегулировал напор газа, но в атмосфере явно не хватало кислорода. Или возникла какая-то Другая помеха огню. «спортсмен» встал на одно колено, развернул оружие в сторону люка.
Секунду висела тишина, затем люк запищал. От его писка женщины ойкнули. Комаров вздрогнул у меня за спиной. Я тоже вздрогнул поневоле, не заметил, как близко парень подобрался. — Ага, не нравится!
— Я ж те говорил, огня боится!
Люк верещал, как верещало бы живое существо, имеющее голосовые связки, впрочем. Впрочем, кто сказал, что Оно не было живым?
— Твою мать... — прохрипел кто-то.
Черная плесень билась в конвульсиях. Запахло удивительно сладко и гадко одновременно. Огонь горелки отразился в чернильном озерке, затем на его поверхности вздулся пузырь, больше похожий на гигантскую папиллому, с полметра высотой...
Оно пищало все пронзительнее. Жена второго предпринимателя заткнула уши. Григорий беззвучно матерился. Толик попятился, но оставался к люку слишком близко...
Трус Белкин даже перестал на минуточку думать о запертой в гараже жене, он вспомнил внезапно жаркий август, за миллион лет до сегодняшнего потного состояния. Маленький рахитичный трусишка Белкин тогда прозябал вторую смену в пионерском лагере, с белыми колоннами, да уж. С утренним горном, с удручающе-оптимистичным Лениным на главной аллее и подонками из старшего отряда, которые незаметно выкручивали руки и выдавливали на подушку зубную пасту.
Похождения малолетних онанистов из эпохи тихого часа. Теребя золотушные коленки, Белкин зачарованно следил, как Грыля и Сом отрывают лапки двум пленным кузнечикам. Очевидно, будущий хирург проклюнул скорлупу детской душонки именно в минуты подобных жизнеутверждающих экспериментов. Действо происходило за палатой шестого отряда, в недрах крапивного царства.
— Бела, сгоняй, позырь, вожатых не видать? — приказал толстощекий Грыля, и младший инквизитор Белкин кинулся исполнять.
Пару раз обжегся о крапиву, потирая, приплясывая, произвел разведку. Лагерь мирно переваривал обед, тихий час колыхал дремой занавески в спальнях. Белкин вернулся очень вовремя: Сом изловил двух крупных кузнецов, засунул в майонезную банку и тыкал их сверху иглой, весело приговаривая. Затем Грыля напихал в банку бумажек, прикрыл наполовину крышкой и поджег.
Кузнецы запищали.
— Ни фига себе, а чо они не орут? — упоенно вздрагивал мокрыми губами Сом. Изо рта у Сома вечно воняло; я непроизвольно отворачивался. Но сказать ему об этом прямо было как-то неловко, наверное, потому, что Сом запросто мог врезать по носу. Сом вообще не хотел водиться со мной, низкорослым, худшим вратарем и никаким нападающим. Это Грыля вступился, поскольку наши отцы работали в одной больнице, и у Грыли дома я как-то бывал...
Грыля ойкнул, стукнул банку о камень. Стекло нагрелось, жгло ему руки. Бумага чадила; сквозь чад пронзительно близко трус Белкин различал выпученные насекомьи глазки. Кузнечики сучили пилообразными конечностями, что-то у них шевелилось на кончиках морд, крылья обугливались...
— Сам ты орешь! — ударил авторитетом опытный инквизитор Грыля. — Они орать не могут... А ну, Беля, подержи спичку, сейчас зыкински будет.
Самое страшное, чем могла закончиться история, — это непредвиденная встреча с кем-то из начальства, изъятие спичек, заслуженные кухонные работы, угроза отправки домой... Но Белкину стало наплевать вдруг на самые жестокие преследования со стороны лагерного режима. Ему одномоментно хотелось убежать, заткнув уши, и хотелось остаться с пацанами, досмотреть до конца. Его совершенно не интересовали два хабарика «Столичных», припрятанные Сомом в газетке, не занимали влажные сказки Грыли о том, как он щупал во сне голых девчонок, весь его издерганный, восхитительный и кошмарный мир сосредоточился в майонезной банке... — Беля, ты чо, ухи отморозил?
Трус Белкин обжег себе пальцы и не сразу заметил. Он глядел только на банку, вечная Вселенная растворилась в этот момент. Смысл мироздания разрушался со смертью противных зеленых насекомых. Белкин чувствовал, что зря попросил добавки за обедом. Кислый капустный ком, вяло набирая скорость пер вверх по пищеводу.
Подвергнутые эксперименту пищали. Он их слышал, как не слышал никто. В тот июльский день едва ли такое озарение посетило коротко стриженную пионерскую голову, забитую всевозможной чепухой. Много позже, столетиями заполненных конспектов позже, столетиями бессонных институтских бдений, я изловил в угасших воспоминаниях хворую ниточку. Все было не зря, как не зря вообще все, что происходит. Замороченный, но восторженный студент слышал жалобный писк там, где ушные перепонки других были слишком грубы...
А тогда... Сбежать было все равно что утопиться. Если он сбежит, то лучше бежать, не оглядываясь, до автостанции, а там падать в ноги дяденьке водителю, чтобы довез до города, наврать что угодно, лишь бы доехать! Дома уже неважно, что скажет мама, излупит отец, или простит, но возвращение в лагерь невозможно, лучше смерть на гильотине, лучше нажраться бабушкиных таблеток, потому что. Потому что Грыля и Сом взяли его в свою компанию, показали тайный штаб за забором, научили курить, научили подглядывать за девчоночьим туалетом, и сблевать сейчас — это...
Это даже не позор. Это хуже смерти, потому что завтра весь лагерь, даже младшие отряды будут хохотать и показывать пальцем на слабака, которого стошнило от мертвого кузнечика.
И Белкин сдержался, задышал через нос, до боли сжал кулачочки, и... отступила волна кислотная, свалилась назад в желудок. Тут бы передохнуть, сочинить повод какой и смотаться, но словно штанами к кирпичу, на котором сидел, приклеился...
Оказалось, его притягивала агония. Сом тоже глядел но иначе. Он хихикал, комментировал, предложил поймать еще одного кузнеца, оторвать ему ноги и запустить в банку. Сом просто развлекался.
Сом не слышал, как они пищат.
Грыля объявил, что они орать не могут, но они пищали. Если бы они умерли, так и не озвучив свою жалкую, никому не интересную боль, Белкин бы не запомнил. Но они пищали, возможно, даже не ртами, не глотками, возможно, у них так лопалась кожа или выкипала вода в крыльях.
Это было чертовски притягательно.
Грыля сунул в банку накаленную иглу. С первого раза он не попал, игла остыла, пришлось извести еще несколько спичек, пока инструмент инквизиции обрел нужную кондицию. Кузнечики, всего лишь безмозглые кусачие насекомые, которых и жалеть-то глупо. Белкин незаметно сплюнул, освобождаясь от окисла под языком, моля недавно закупоренный в брезент памятник товарищу Сталину, обещая, что больше себя вести так не будет, что наоборот будет, лишь бы они поскорее издохли...
Но они не дохли, они оказались чертовски живучи. У Грыли на носу аккумулировались мутные капли, в ноздре раздувался пузырь, в уголках рта бушевали заеды. Сом не удержался, извлек кожаный футлярчик с дареным трофейным ножичком, в упоении соскочил со своего кирпича, плюхнулся на живот, не обращая внимания на близкую крапиву, веселыми окриками помогал пухлому Грыле. И вдруг, поймав сетчаткой отражение солнца в трофейном германском ноже, я четко понял, что же именно и кому должен пообещать, чтобы кошмар прекратился.