«Эврика! – рефлексирует во сне Филипп, словно он Архимед. – Вот где пришлось бы кстати их деловое предложение о ремейке… нет, не о ремейке, а о реконструкции на арене… на сцене Колизея серии знаменательных сражений с карпами, готами, квадами и с теми, кто к ним примкнул. Вот какую постановку вместо мира с Персией, тьфу на него, эти единомышленники могли бы вскоре сорганизовать и изобразить! Эх, неспроста они ко мне заявлялись, пусть и рано. Нет, не рано! Это был Божественный знак! Сигнал свыше! Само провидение! Вот вернусь в Рим и призову к себе гида-экскурсовода, пускай отыщет весь творческий коллектив и приведёт его ко мне. Я поставлю ребяткам задачу устроить такое театральное зрелище, какого доселе не видывал Рим! Средств на него не пожалею!»
И тут августа осеняет, что… не догнать ему бешеной тройки: гид-экскурсовод отправлен на плаху и связующая нить с этой частью богемы оборвана безвозвратно – император ведь даже ни разу не видел этих богемных ребят в лицо, а лишь слышал о них из уст того, кто сам нынче – лишь кучка гнилого праха.
Впрочем, одну августейшую мысль тут же перебивает другая:
«Незаменимых у нас нет! Уверен, что в столице великой державы и гидов-экскурсоводов, и подобных команд единомышленников – что собак нерезаных! Пруд пруди! Кину клич – понабегут, прискачут, слетятся, как мухи на мёд! Вот только бы до Рима добраться! Вот только, братцы, добраться б дотемна!»
*****
Император спит и грезит.
…Теперь ему снится, как в августе 247 года после блестящих побед, одержанных над ордами карпов и германцев, он на белом жеребце возвращается в центр мира: в столицу Римской империи. Его земляки-мавры, сражавшиеся в войне с северными варварами в качестве лёгкой летучей конницы, на этот раз сопровождают своего повелителя даже не как телохранители, а как переквалифицированные специалисты: восседают в сёдлах в роли тяжёлых закованных в броню катафрактариев и клибанариев (в мыслях готовятся стать преторианцами). Окрестные пространства оглашаются лязгом металла, лошадиным ржанием и прочим шумом передвигающегося войска, с викторией возвращающегося из похода.
«Ба! – думает в своих грёзах Филипп. – А ведь прошло ровно три года с тех пор, как я победителем впервые вступил в пределы Рима! Как быстро летит время! У меня растут года! Так не заметишь, как вдруг и Богом станешь… как мой отец».
В сердце империи Филипп, как и в свой первый раз, въезжает со стороны Квиринала, самого высокого из семи римских холмов – через легендарные северные Коллинские ворота Сервиевой стены. Не даёт ему покоя монашеский институт непорочных дев-служительниц Богини Весты.
Сидя верхом на коне, император, как и в его первое прибытие в Рим, активно вертит вокруг себя головой, хотя нынче знает и отлично помнит, где находится то самое Campus Sceleratus (Злодейское поле, Кладбище для преступниц), где много веков подряд заживо замуровывались в землю весталки, нарушившие клятву соблюдения невинности и осквернившие своё тело и междуножье бесстыжим соитием с мужчинами.
«И зачем я снова через Коллинские врата в Рим попёрся? – думает император. – Тут уже всё обследовано и ничего интригующего больше нет, кроме вон того места, куда зарыли весталку Корнелию, застуканную мной в амфитеатре Флавиев на непотребстве с директором Большого цирка!.. Следовало въехать через древние Porta Caelimontana, Целимонтанские ворота, к реконструкции которых приложил руку сам Октавиан Август. Наверняка там для меня открылось бы много нового и интересного, ещё не познанного…»
На этот раз, в отличие от первого прибытия в Рим, мужчина вспоминает и о Квиринале, и о Квирине, в честь которого к холму приклеился одноимённый топоним.
«Теперь я в курсе, кто такой Квирин. Это Небожитель, пришедший в Рим от сабинян и ставший исконным Божеством исконных римлян. Квирин – это то ли сын Бога войны Марса, принявший образ царя Ромула, то ли сам Марс… – думает, вспоминая детали потусторонних родословных, Филипп, всегда то тайно, то явно восхищавшийся подвигами воинственного Олимпийца. – Оба они Боги войны! И Квирин тоже! Но кто теперь помнит этого Квирина? Никто! Даже те, кто живёт на самом холме и рядом с ним или часто тут бывает!.. Кстати, в феврале надо не забыть и с эпическим римским размахом отметить праздник в честь Квирина. О, Квириналии! Тогда снова все, подобно мне, вспомнят о былом…»
Августу снова грезятся Марс-Арес и Венера-Афродита, голышом запутавшиеся в золотой паутине, выкованной Вулканом-Гефестом и исподтишка подложенной в ложе любовников: «Ох, и шалуны, эти Олимпийцы!»
(По водной поверхности ванны, как на открытом просторе, ходят волны, круги и рябь.)
«Тогда все вспомнят о былом, – повторяясь для собственного вящего запоминания, продолжает размышлять во сне Филипп. – Вспомнят даже о том, как, выпутавшись из тенет, Богиня любви, восставшая против мнений света, сбежала от супруга на родной Кипр и там нырнула в море, чтобы в нужном месте восстановить драгоценное целомудрие. И надо же, у неё всё получилось! Девичий цвет вернулся к своей хозяйке! Не каждой Богине на её веку удавалось провернуть такую махинацию с собственным телом, ибо мир не знаком ещё с новыми технологиями в индустрии красоты! Когда-нибудь эта сложная махинация станет простой и обыденной операцией».
*****
Филипп спит и грезит.
…Словно продляя своё купание в лучах славы, он, удобно угнездясь в седле, медленно и гордо двигается по улочкам Рима. Останавливается, будто невзначай, то там, то сям. Натягивая на себя узду, заставляет жеребца танцевать на одном месте и вокруг своей оси.
– Да здравствует император! Ave Caesar! Ave Augustus! – кричат не только убелённые возрастом старухи, достопочтенные матроны и прелестные юные девы, но и седые деды, и мускулистые мужчины (равно как и хлюпики), и безусые юноши.
Все бросают в воздух не только чепчики, но и прочие головные уборы. А у кого их нет, руками активно изображают подбрасывание и (для вящей убедительности) подпрыгивание.
Ни один мальчик про голого короля даже подумать нынче не смеет, не то что вслух заикнуться, не говоря уж о том, чтобы громко завякать.
Вот она, мирская слава. Приятно щекочет не только ноздри и не только нервы…
Всё смешалось в доме Облонских в кучу: и кони, и люди
«Не сливы ли белой цветы
У холма моего расцветали
И кругом все теперь в белоснежном цвету?
Или это оставшийся снег
Показался мне нынче цветами?..»
Отомо Табито
Император спит и грезит.
…Вдруг тонкая нить логики, последовательности и непрерывности резко обрывается, а её концы словно окунаются в воду. Филипп спит, и ему теперь грезится фасад мелкой лавчонки то ли в Рим-граде, то ли где-то в самой культовой и культурной части империи – на её азиатском берегу. Неужели это любимый и родной Филиппополь, впрочем, уже переставший быть любимым и родным.
Перед входом висит табличка: «Фирма патриция и чистокровного римлянина Абдуллы Сидорова».
Филипп делает несколько шагов вперёд и оказывается внутри помещения. В лавке трое, считая Филиппа, но не считая собаки, которая крутится у хозяина под ногами (а двое – это продавец, то бишь владелец торговой халупки, и покупатель, нервно ощупывающий на прилавке тончайший и дорогущий китайский шёлк).
Однако Филиппа как раз никто не видит, он невидимка, будто спрятался под восточной волшебной шапкой, превращающей смертного в полную прозрачность, подобную обыкновенному воздуху. Разве что бдительный пёс, кажется, что-то чует, нервничая всем телом и его составными частями: шерстью, лапами и ушами. Поводя носом, тяжело дыша, слегка поскуливая, порываясь и не смея залаять, чтобы в случае прорухи не обратиться старухой и не получить от хозяина физический нагоняй под дых.
Покупатель, будто расплачиваясь за товар, протягивает продавцу тусклые и почерневшие от времени монеты: