Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Говорят, чудес на свете не бывает… Говорят. Хотя, лично я, с этим утверждением не согласна. Чудеса ходят рядом с нами. И это такая магия – творить миры, в которых гремят войны, бурлят потопы. Люди в этих мирах женятся, разводятся и снова сходятся по одному вашему повелению. Здорово, когда в этом мире вы можете все. Здесь вы – бог.

Портрет художника в натуральную величину

Бесшумно двигаясь, вошла ночная нянечка со стопкой чистого белья. И тут же с покорной ожесточённостью принялась подкладывать судна, сдирать прокладки, подмывать голые попки. Запахло прелостью, болезнью и ещё чем–то отвратным. Но нянечка бесстрастно приподнимала одеяла, открывая взгляду убогую больную наготу. Многие уже привыкли к этой процедуре. Некоторые ещё стеснялись и отводили глаза в сторону.

– Ишь ты, застыдился, маменькин сынок! – время от времени бормотала сквозь зубы Ленка, удивляясь своей злобе.

«Нервы совсем сдали», – подумала она, и стало жаль себя до невозможности.

Алексис проснулся, едва одеяло слетело с его ног. Хотелось спать. Бледный свет рождающегося дня, проникающий через огромные незашторенные окна, вызывал омерзение. Рук нянечки он практически не чувствовал. Нижняя часть тела была парализована. Ленка ловко повернула его к стене. Ему было стыдно.

«Как мешок с тряпьём», – думал он, пока Ленка подкладывала под него судно. Несмотря на то, что Алексис сдерживался много часов, он никак не мог опустошить кишечник и всё время косился на няню.

– Деликатный какой! – проворчала Ленка, кокетливо поправляя копну, сгоревших под перекисью водорода, волос. Печальному и трагичному Алексису она симпатизировала особенно. – Тужься! Ну, тужься же!

Алексис густо покраснел. «Как барышня!» – с нежностью подумала Ленка.

– Леночка, отойдите, пожалуйста! – попросил он. – Мне же неудобно.

«Ишь ты, Леночкой зовёт! Все всю жизнь Ленкой кличут, как собаку какую. А он – Леночка!»

Алексис уставился на крашенную блестящей белой краской стену и тужился. «Тужься, милый!» – шептала Ленка. И он покорно тужился. Вдруг он охнул, замер на секунду, пытаясь удостовериться в своих чувствах. В глубине повязок что–то тёплое обильно разливалось…

Двери были открыты настежь, и в дверном проёме виднелись две фигуры в белом. Ленка стояла к ним лицом и что–то шипела. Первый солнечный луч задрожал на её спине. Алексис прищурился. Глазам было больно. Одуряющая слабость разлилась по телу. Он слышал слова, но их значение уплывало в серый, хлопьями, туман.

– Где родственники? – строго вопрошал высокий в белом халате столбом. – Кто даст согласие на операцию?

– Родственники в Афинах…,– сбивчиво, глотая слова, докладывала Ленка, – жена ушла к другому… Яд… Найден в бессознательном состоянии…

– Знать ничего не знаю! Жену достать из–под земли! Больного готовить к операции! На мой страх и риск.

Но тут комната поплыла перед взором Алексиса. И как раз перед тем, как уплыть совершенно, до его сознания внезапно дошло, что больным, которого требовали готовить к операции, был он – Алексис Кастелланос, а жена, которую пытались достать из–под земли, была его женой – Эммой Шварц.

Он увидел тени, двигающиеся на него. Видел своё тело, плывущее в холодной лодке. Свои вывернутые ноги. Недвижные руки. Чьи–то серые лица над собой. Слышал подбадривающие его слова Ленки. Но он не в силах был реагировать. И его мало интересовали серые руки, держащие над его головой флакон с физиологическим раствором, холодная тележка, скользящая по мрамору пола, да и само его тело – недвижное и закоченевшее.

Он уже плыл в ледяное Ничто. А там, в этом бесцветном холоде, стояла Эмма. Угловатость её фигуры особенно резко выделялась на льду. Её щеки были бескровны. Её глаза – безжизненны. Она слушала его рассужденья и молчала. Алексису казалось, что мысли исчезают в её голове, разлагаются на нейтроны.

– Значит, ты отказался от премии, – наконец–то подвела она итог, и тон её был обвиняющим.

– Отказался, – подтвердил он.

– Но ведь…, – снова зазвенел её голос, – ты только что говорил, что эта премия – самая высокая честь, которая когда–либо была оказана тебе. Что жизнь – это война умов, что каждый пытается её выиграть… Ты ведь говорил это?

Она показалась Алексису особенно беспомощной в этой своей неудачной попытке понять его. И тогда он даже подумал: не холод ли всему виной? Не от того ли, что слова его замерзают на полпути к ней, превращаясь в сосульки?

– Да, я говорил, – мягко подтвердил Алексис. – Но ты пойми: не все принимают участие в этой войне. Некоторые просто наблюдают её со стороны.

– Я думала, что ты – человек умный!

– А я – неумный?! В чём, собственно, разница? Мы все делаем одно и то же – умные и не очень – работаем, платим налоги, проливаем кровь. Глупый – потому, что боится наказания. Умный – потому, что верит в высшее предназначение разума.

– И ты отказываешься от премии только потому, что веришь в это самое высшее предназначение?

Боже, как холодно! Почему так холодно?! Алексиса не оставляла мысль, что однажды этот разговор уже происходил. И, вероятно, от этого наполнялись тяжёлой и безысходной болью руки и ноги.

– Всё ты неправильно поняла! – захотелось ему закричать, но из горла выходил всё тот же, холодный, бесцветный звон. – Всю жизнь я пытался не вмешиваться в политику. Считал, что у каждого есть свой, определённый путь в жизни. У политиков – принимать решения. А у меня – рисовать.

– Так было до вчерашнего дня, вероятно, – язвительно заметила она.

– Это решение пришло ко мне не вчера, – возразил он, не замечая этой её язвительности.

Ну почему, почему его не оставляет мысль, что всё это уже было? И этот напрасный разговор. И эта невыносимая боль. И даже этот холод…

Да, да и этот бесцветный холод тоже был. А главное, главное было и это его решение: отказаться от премии. Конечно же, он не верил в успех своей затеи. Он знал – правда никому не нужна, справедливость никогда не выигрывает в этом мире.

Но впервые в жизни он был уверен, что ничтожно мало только рисовать, что надо сделать ещё что–то. Что–то очень важное. Сказать своё слово, например. А тут как раз американцы стали бомбить Афганистан, как они уже до этого бомбили Кувейт и Югославию. И Алексис вспомнил годы войны во Вьетнаме.

Тогда демонстрации протеста прокатились по всему миру. Так почему же сегодня все молчат? И именно это их сегодняшнее молчаливое сообщничество оскорбляло Алексиса почти так же, как оскорбляло его воспоминание о своём собственном молчании. Тогда он считал (вероятно, по иронии судьбы!) что самое важное в его жизни – это творить. И ничто, ничто не должно отвлекать его от этого. И вот сегодня ему стыдно за эти свои мысли.

– Теперь ты понимаешь, что я просто обязан показать тем, кто ведёт эту скандальную войну, что я против? – И Алексис с ожиданием заглянул жене в глаза. На секунду ему даже показалось, что она поняла.

– Какой же ты дурак! – вдруг закричала она, и этот крик прорвал, наконец, ледяное пространство. – Надеешься на то, что я приму участие в этом дурацком спектакле, который ты станешь разыгрывать перед Средствами Массовой Информации?! Ну, уж дудки! Я устала от твоих бредовых идей. Я устала от тебя… И вообще, хорошо бы тебе узнать, что я люблю другого мужчину и хочу связать с ним жизнь. А ты можешь катиться к чёрту. Один или с премией…

Алексис открыл глаза. Он лежал на больничной койке. Тело было ватным. Рот пересох. Солнце уже заходило. Лиловые тени ходили по белёсым стенам. Палата шумела обычным больничным шумом. Кто–то стонал. Кто–то икал. Кто–то рассказывал непристойные истории. Воняло разваренной капустой, прелым бельём и хлороформом.

«Не умер», – вслушиваясь в биение своего сердца, думал художник. Но счастливым от этого себя не чувствовал.

Ему даже казалось, что там, в ледяном тумане, было уютнее и вернее. Он с раздражением разглядывал палату. Итак, его вернули сюда, в это больничное убожество. В это бессмысленное существование, где он любил, и не был любим.

2
{"b":"698458","o":1}