И как-то случилось, что мама Арика не приехала две недели подряд. И на второе воскресенье упало дежурство Марины. Сестра отсутствовала. Нам предстояло терпеть Марину до утра понедельника, это означало, что меня не вывезут на кресле в соседнюю палату, а про прогулку на улице можно было вообще забыть. И про телевизор. Это означало,что ребят не пустят внимать моей очередной вечерней дребедени, в которой я нуждался, возможно, больше, чем благодарные слушатели. Потому что я хотя бы на время чувствовал себя востребованным. Если дежурство Марины падало на выходные, вольности не позволялись. Все сидели, как мыши. А если Марина надумает смотреть маленький телевизор в сестринской комнате, то возникнут постыдные сложности с уборной. С судном. С уткой. А еще хуже, если придется терпеть без утки.
Арик позавтракал. Его мать все не появлялась. Он начал плакать, сначала тихонько, затем во весь голос. Марина мыла пол, я читал книжку. Марина сказала Арику:
— Заткнись, пожалуйста, и без тебя тошно!
Ничего страшного, подумал я, ее обычное раздраженное состояние. Потом она потопала, оставив нас задвинутыми в угол. Арик ревел все сильнее и доревелся до спазмов. Дело кончилось тем, что его начало тошнить, и весь завтрак оказался на одеяле и только что вымытом, чистом полу. Весьма неприятно, но я, в свои девять лет, насмотрелся картинок и похлеще.
Тут вернулась жующая Марина, чтобы закрыть окно и вернуть кровати на места. Она мрачно огляделась и с чувством выругалась. Я продолжал читать, стараясь дышать ртом. От блевотины Арика здорово воняло.
— Жрете, что не попадя! — сказала Марина. — Носят вам всякое дерьмо, будто столовой мало. Ты нарочно все загадил?! Не видел, что я убралась? Я тебе что, железная?
— К нему мама не приехала, — попытался я смягчить обстановку, уже чувствуя, что сегодня с Мариной лучше не связываться. Возможно, ее пропесочило начальство, или позавтракала несвежими консервами.
В тот день она словно сорвалась с катушек. Словно прогоркшая желчь, что ее переполняла, сорвала крышку и ринулась наружу.
— А мне плевать! — выдохнула санитарка. — Теперь что, каждый будет мне на голову срать, к кому предки не приехали?!
Арик продолжал дергаться и рыдать. Но я, как самый опытный, видел, что судорог уже не будет и приступ скоро закончится. Марина, бурча себе под нос, замыла пол вторично. И все бы, действительно, закончилось ничем, если бы Арика не вырвало вторично. От этого он сам еще больше напугался, стал всхлипывать еще громче и звать маму. Кроме «да» и «нет», это было третье слово, что он произносил.
— Да не придет твоя мама! — закричала Марина и в сердцах шлепнула мокрой тряпкой по спинке кровати, отчего Арик залился пуще прежнего.
В Марину словно вселился демон. Она принялась орать на мальчика, а он от этого плакал все активнее. У меня чесался язык крикнуть ей, чтобы заткнулась и ушла, если нервы не в порядке. Но я промолчал, я ведь тоже не хотел портить отношения с человеком, от которого всецело зависел. Тут Марина дошла до точки.
— Да померла твоя мать! — выплюнула эта змея. — Померла, и не придет больше!
Мне показалось, что я вижу, как из ее рта вырвал сгусток зеленого яда и устремился к забившемуся в истерике Арику. Мне показалось, что под лоснящейся жирной мордой я увидел ее истинную личину.
Желтозубый оскал, но не волчий. Оскал гиены, трусливой пожирательницы слабых, которая нападает исподтишка и лишь на тех, кто беспомощен.
После этого у Арика начался припадок, и гиена была вынуждена бежать за дежурным врачом. Мальчик прикусил язык. Успокоить его сумели только посредством укола. Марина бестолково металась вокруг и поглядывала на меня, не донесу ли я врачу. Я покосился на нашего третьего соседа. Он был отсталым, в свои семь лет с трудом понимал мои сказки. Двое врачей суетились вокруг Арика. Я поманил Марину пальцем и тихо, но внятно ей сказал:
— Смерть жива! Безнадежный случай. Живой браслет вгрызается в запястье. Ты лежала на животе. Смерть жива. Запах бобового пюре с приправой из красного перца. Глаза твои выклюют черные хищные птицы. Синий циферблат на всех улицах. Поднимите мне веки. Смерть жива…
Возможно, я произнес не это, а нечто совсем другое. Сложно сказать.
Марина ничего не ответила, а один из докторов с соседнего отделения, что прибежал помочь, порывисто оглянулся. Молодой опрятный мужчина, с усиками. Стоит смежить веки, я и поныне различаю его удивленное лицо. Доктору что-то послышалось, он провел ладонью по волосам, несколько раз сморгнул и вернулся к пациенту. Один я заметил, что короткие волосики у него на затылке поднялись. Он что-то услышал, но невнятно.
С ним все будет хорошо.
Марина отошла, стуча зубами. Я откинулся на подушке в полном бессилии. Пот лил с меня ручьями, хотя окно так и не закрыли и в палате стоял собачий холод.
Я уже забыл, что я только что сказал. Помнил, что на сей раз не вся фраза состояла из чужих цитат. Оно выскочило из меня, как и детские сказки. Непроизвольно. Я успел подумать, что, возможно, если смогу произнести нечто подобное, целиком состоящее из собственных мыслей, то тогда сумею запомнить. Или записать.
Одно я знал наверняка. В этот раз оно стало сильнее.
Через три дня Марина заступила на смену. К великому счастью, мама Арика навестила сына в понедельник и он сумел забыть воскресный эпизод. Но я не забыл. Я пришел к выводу, что с гиеной надо покончить. Пусть убирается из нашего отделения. Пусть надолго заболеет.
Или сдохнет.
Марина всячески меня избегала, но никуда не могла деться от своих профессиональных обязанностей. За день я четырежды успел передать ей, что приходило ко мне в голову. Странное дело! Она слушала и точно не слышала моих слов. Точнее сказать, слушала их не внешними ушами, а каким-то другим органом, спрятанным внутри головы. И этот орган вибрировал, все сильнее и сильнее. Как канат, удерживающий мачту парусника, в ночной шторм.
Спустя три недели Марина стояла на переходе посередине Московского проспекта. Стояла в толпе, а потом сделала шаг вперед. Машины там несутся под восемьдесят, когда нет пробок.
В больнице новости разносятся быстро. Я думаю, что многие тогда расстроились, хотя близких подруг у Марины не водилось. Расстроились многие но испугался один я.
Всего лишь три недели. Рациональная часть моего сознания упиралась: «Ты здесь ни при чем! Ты не имеешь никакого отношения!..»
Всего лишь три недели.
Затем произошли три значительных события. Меня перевели из третьего сразу в шестой класс. Учительницы намеревались бороться за то, чтобы я сразу перешел в седьмой или восьмой, но у них не получилось отстоять мою ученость. Хотя я решал задачи за восьмой класс. В учебники девятого я не залезал, и не потому, что там ожидалось нечто невероятно сложное. Просто у меня хватало дел и помимо школьной программы.
Одиночество понемногу отпускало меня. Я отвык от дома.
После того, как маму вторично упекли, и на сей раз в психиатрическую лечебницу, меня навещала только тетка, и то все реже. Зато не кто иной, как тетя Лида, сумел добиться моего перевода в Москву. Фантастическое совпадение. Уверен, что в столице и без меня хватало своих увечных, но тетю неожиданно разыскал соратник нашего дедушки, тоже крупный медик. Очень старенький и почетный академик из столицы. На самом деле, разыскивали бабушку, потому что переиздавались какие-то дедушкины труды, и его друг решил отстоять проценты от публикаций.
Но бабушка уже не нуждалась в процентах. Старичок-академик жутко огорчился и спросил, чем может помочь. Тетка заплакала и поведала о моих мучениях с корсетом, о постоянных болях и все ухудшающейся ситуации с левой рукой. Академик выяснил насчет государственной опеки, и меня увезли в Москву. Но не за счет государства, а на деньги Фонда.
Появление Фонда и можно назвать третьим значительным событием. У них были свои врачи. Писали диссертации про таких, как я. Они посмотрели меня и разволновались.
— Кто придумал заковать ребенка в броню? — спросил важный дяденька по-английски. — Вы посмотрите, что они сделали с его грудной клеткой!