– Медведеву запишите хлорпротиксен в минимальной дозировке на вечер, а Нострадамусу… – я предпочитал называть больных по прозвищам, если таковые имелись, – а Нострадамусу положите сто миллиграммов квентиакса, утром и в обед. Скажите, что это витамины для регидрации. Он такое любит.
Она всё записала и снова вымученно улыбнулась, будто раздвигала уголками губ подсыхающий цемент.
– Сегодня новенького привезут, – сказала она. – Из Орла. Вас вызвать в приёмное?
Я кивнул:
– Да. Кстати, Ирина Евгеньевна…
– Слушаю?
– Не устраивайте в моем отделении харассмент. Больным это вредно.
Я развернулся, не став смотреть, как наливаются кровью капилляры ее лица.
Перед кабинетом решил заглянуть в шестую палату. Подходя к ней, я услышал истошные вопли и перемежающийся психиатрическими терминами мат, который мог выдать только русский санитар. Вопли принадлежали Булыгину, мат – Толику. Я решил посмотреть.
При моем появлении всё смолкло, больные поспешно расселись по кроватям и сформировали на лицах выражение сосредоточенного, немного виноватого внимания, словно не они секунду назад дополняли перебранку сальным гулом. У них всегда такая реакция на врача: на меня смотрели тринадцать нашкодивших котят с физиономиями Чикатило.
У койки Булыгина стоял Толик, на его левой скуле синела гематома. Булыгин был привязан, и его лицо тоже освещалось фингалом. Я присел на его койку – прямо на пятно застиранного шоколада.
– Григорий Олегович! – от Булыги несло алкоголем. – Развяжите, пожалуйста, ни за что примотали.
– Вот, – Толик шмыгнул простуженным носом. – Драться кидался, ночью буянил.
От Толика тоже несло перегаром. Ещё более терпким: он пил постоянно.
– Ах ты сука! – заорал Булыгин. – Сам же мне в «козла» проиграл. А долг где?
– Видите, Григорий Олегович, – нервно пробормотал Толик. – Бредовые идеи.
При мне он явно чувствовал себя неуютно. Та глубинная поэзия хлесткой ругани, которую он умело изливал наедине с пациентами, в моем присутствии уступала место тревожности и имитации достойного заискивания перед начальством. Не знаю почему. Я никогда не отчитывал персонал за такие мелочи. Увольнять за обсценную лексику глупо – замены-то нет. Молодые не хотят трудиться в психиатрии в качестве работников среднего звена.
Я проверил вязки. Не спеша просунул указательный палец между веревкой и телом. Сначала ноги, руки, потом хомут. Булыгина скручивало, будто над ним проводили обряд экзорцизма. Он бесновался.
– Су-уки! На наши пенсии «мерседесов» понакупили, де́ржите наше бабло под процентами, а выписка где? Где выписка, я спрашиваю?!
– Очень распространенное заблуждение, – сказал я, – проценты. Откуда вы это взяли? Каждая копейка хранится на вашей книжке и контролируется Минздравом. За махинации с ней придется платить дороже, чем она стоит. Намного дороже, – и я повернулся к Толику: – Перевяжите левую ногу – слишком туго затянуто. А хомут перефиксируйте. Пусть полежит пару дней.
Толик кинулся выполнять указание. Булыгин брыкался и орал – гневное «суки» чередовалось с плачущим «пожалуйста». Алкоголизация, снижение самокритики. Диссимиляция при вспышках бреда. До ремиссии здесь – как улитке до вершины Фудзиямы, и путь тернист.
Больные не любят вязки, это факт. Кажется, нет ничего сложного в том, чтобы полежать несколько дней в кровати. Однако особенности психики и побочные действия нейролептиков превращают это время в изощренную пытку. Проявляются доселе скрытые фобии, обостряется болезнь, пациента мучают панические атаки. Тахикардия, повышение температуры тела, вспышки агрессии – в таком состоянии пациенту очень легко потерять волю, поэтому приходится назначать сильные седативные средства.
– Внутримышечно аминазин, – сказал я. – Два куба, три раза в день, на двое суток.
Булыгин сдвинул брови в гримасе отчаяния.
– Ну Григорий Олегович… – заныл он. – Не надо, я всё осознал. Я буду работать с психологом… Пожалуйста, у меня давление… У вас больше не будет со мной проблем. Развяжите… – и гневно: – Развяжите! Су-у-у-ки!
– А ну словил тишину, пока я кляп не всунул, – шикнул на него Толик. Он чувствовал себя виноватым передо мной и хотел выслужиться.
– После уколов мерить давление, – я встал и стряхнул с халата налипший сор. – Кстати, Анатолий. От Булыги разит. По правилам я должен узнать, откуда он взял спиртное, а после оформить перевод в Орёл. Но я не буду этого делать, потому что тогда придется отправить вас туда в одном вагоне. И привязать на соседней койке. Работайте.
Судебную психиатрию на всех этапах, от экспертизы до амбулаторных точек лечения, можно сравнить с человеческим организмом. Как любой организм, наш обновляется, и как любой организм – частично. Если мозг в последние годы смог вымыть из себя все омертвевшие нейроны и создать новые синапсы, то сердце до сих пор стучит за счет кардиомиоцитов, которые помнят то забавное время, когда пациентам кололи в пятки скипидар.
Посмотрите на любую больницу: кабинет заведующего занимает тридцатилетний, полный амбиций доктор, в ординаторской из четырех врачей трое – не старше двадцати восьми лет. Пока они с оптимизмом смотрят в будущее, в сестринской распивают мутный самогон такие вот Толики и Ирины Евгеньевны, как будто законсервированные с тех дней, когда Бехтерев обращался в Совнарком.
Они – сердце психиатрии. Средний медицинский персонал проводит с больными больше времени, чем любой врач. Посмотрев на эти испитые лица и на бредовое поведение этих людей, впору задуматься над старой шуткой про то, что в психиатрии кто первый надел халат, тот и… Ну, вы знаете.
– Сколько вы работаете здесь, Ирина Евгеньевна? (Она зашла в мой кабинет отчитаться по аптеке.)
– Двенадцать лет.
– А до этого?
– До этого работала в старом корпусе.
Старый корпус – здание дореволюционной постройки, где раньше размещалось наше отделение. Оно пришло в негодность, и мы переехали сюда – в барак, переоборудованный в больницу из хлева.
– Сколько проработали там?
– Двадцать лет.
– А до этого?
– До этого в женском отделении. Шесть лет.
– Сколько вам сейчас? – я горько усмехнулся.
Она немного занервничала, не определив причину моей усмешки:
– Пятьдесят девять, – и гордо: – Я служу этой больнице с двадцати одного.
– Вы были за границей?
– Н-нет.
– А на море – в Краснодаре или в Крыму?
Она немного удивлённо посмотрела на меня и сказала:
– Один раз. По путевке от профсоюза.
– Вы работаете здесь тридцать восемь лет, верно?
– Д-да.
– И живёте здесь же – в Горшково?
Ирина Евгеньевна медленно кивнула и посмотрела на меня с немым вопросом.
– Да нет, ничего, – сказал я после паузы. – Просто задумался о цели существования человека. Глупый экзистенциализм. Идите.
Секунду она ждала чего-то, потом развернулась и вышла из кабинета. Глядя на скрывающиеся за дверью сутулые плечи, я задумался о банальных вопросах, которые в наше время задавать бессмысленно. «Хотели ли бы вы что-то изменить?» – кто вообще сейчас способен уловить в этом смысл?
В дверь постучали:
– Григорий Олегович, куда нового больного?
Я вышел в коридор. Перед кабинетом стояла озабоченная сестра-хозяйка Марина.
– Привезли?
– Пока нет, нужно же место подготовить. И кроватей нет.
Мест нет. Кроватей нет. Люди сходят с ума, воруют, убивают. Плотность потока новоприбывших увеличивается. В нашем отделении, рассчитанном на сорок восемь человек, уже пятьдесят шесть больных. Запасные кровати кончились, а пациентов в зимний период станет больше.
– В шестой палате уберите одну тумбочку, раздвиньте кровати и принесите носилки. Поспит на них, пока кого-нибудь не выпишу.
– Может, лучше топчан?
– Нет, – ответил я. – Топчан рассыпается. Больные могут найти себе гвозди где угодно, но от меня они их не получат.
– Хорошо, – она помассировала толстую щеку основанием ладони. Будто разгладила тесто для пиццы. – У кого забрать тумбочку?