Старуха заорала-захохотала так, что месяц оборвался с неба и пошел рябью у берега, под мостом эхо запрыгало, а у возвращавшегося из загородного парка дежурного троллейбуса слетели токоприемники с проводов, и рассерженный водитель долго не мог установить их на место.
– Слово – оно всегда магическу силу имело! – отсмеявшись, заявила старуха. – Токо позабыли люди. Обтелепали слова. Брякают, что ни попадя. Вот слова-то и стали пусты и звонки, как скорлупа без ядрышка. И не смогут таки орехи силу иметь. Не взрастут – ни хмелем, ни беленой. Позабыли. Воздух токо сотрясают. Однако, некоторы помнят! – усмехнулась старая и огладила свою бывшую рубаху. – Сами помнят и другим поминают. Для науки. На том и спасибо живет!
Старуха церемонно поклонилась в темноту за рекой, в сторону загородного парка.
– Да за такую науку морду бить надо! – поднялся на ноги Серега.
– На женщин руку поднимать нельзя, Серый, – с притворным нравоучением в голосе вздохнул Волька. – Их обнимают и целуют. Я их никогда не бью – западло!
– И я тоже, – сказал Давид и пламенно застеснялся.
– А ты их и не целуешь, – заметил ему Вольдемар.
– Ну почему же? – смутился Давид.
– Этого я не знаю.
– Хватит! – вдруг повысил голос Серега. – Договорился, Моцарт! Я, я, я! Что ты издеваешься? Что ты нас сюда затащил?
– О-го-го, паря! – хохотнула старуха. – В силу входишь. Самостоятельности захотел? Давай, давай! Ты своего добьешься. Но не больше.
– А вы думаете, этого мало? – сухо и вежливо поинтересовался Давид, жалея Серегу и от этого без труда преодолевая свою перманентную застенчивость. (Себя он не жалел никогда – и зря!)
– Не петушись, легонький, а то на кресту кукарекать придется, – добродушно осадила его старая. – Это ведь кому как. Да и не бабы то были, обезумевши с горя, а разъяренны с досады ведьмы. А досада, как жалость, быват высшей пробы. Это когда к себе самому направлена.
Волька вспомнил Верку-Денежку и Ольку-Ништяк – и согласился со старухой про досаду, но вслух сказал:
– Да они такие же колдуньи! Чего ж им досадовать было? Они же все наперед знали!
– Вот бес суетливый! – старуха даже расстроилась за Вольку, словно тот в чем-то не оправдал ее надежд. – Успокоишься ты когда-нибудь? Ведь так всю жизнь просуетишь! И меня изведешь.
– Вот ты мне и скажи: успокоюсь я или нет?
– А куда ты денешься! – произнесла колдунья сочувственно. – Токо пойдет у тебя жизнь год за три, пока успокоение не наступит.
– О-го-го! Три жизни проживу. Ну, спасибо, ведьма! Порадовала выпускника средней школы! Ну а этим выпускничкам что наколдуешь?
– Мне не надо, – заскромничал Давид.
– Да что колдовать-то! – воскликнула старуха, светлея в темноте лицом. – Молодо-зелено! По вам читать можно – как в букваре: буквы крупны, слова просты. Смотри – и всю вашу жизнь рассказывай, все так и будет…
Тут она запнулась, будто на столб налетела, и добавила негромко:
– Пока друга сила не встрянет. Как нонче.
– А что – сегодня? – встревожился Серега.
– А то, паря, что тебе тут по носу щелкнули!
– Тоже – событие! – фыркнул Волька.
– А ты не фырчи, не фырчи, – осерчала бабка. – Вы все, почитай, плюшку эту мягку получили. Каждому она костью встанет! Да не сейчас. Потом. – Старуха понизила голос. – Время они ваше разбили. Хотя и не убили до конца. Часы токо попортили. У кого вперед побегут. У которого отставать зачнут. А чьи-то вовсе станут. И тако быват. Часто даже. Это и не смерть хотя, токо еще хуже, на мой-то резон. Нету хуже, когда от времени своего отколупнешься.
Ведьма замолчала, – и все тоже на минуту замерло: ветер в листьях, вода в реке, гитарные перезвоны и магнитофонный кашель, звонкие голоса ребят и девчонок, собиравшихся вместе встречать рассвет. Когда старуха встала, – все сдвинулось и пошло: дыхание, голоса, звуки; захлопотала крыльями по реке, крикнула птица; нетерпеливая по своему руслу разжурчалась вода; чистые звезды полез гасить жадный до слабых месяц; на холме, в городском сквере, звякнула обо что-то, застонала, разламываясь, гитара; взвизгнула и захохотала глупая деваха, и ей с готовностью ответил восторженный юный самец. Приближалась счастливая пора самостоятельности и свободы.
– Начала за здравие, а кончила за упокой, – укоризненно заметил Волька. – Нехорошо, старая! Как тебя звать-то?
– Дак это жисть! – печально и тихо воскликнула та в ответ. – Сперва родился-обмочился. Потом житуху пробытовал… А кличут меня Василиса Премудрая – в одном веселом месте… А тут и смертушка – долгожданна-негаданна. Так всегда и шло – с грустью пополам. Из этого люди – самы печальны посреди животного мира. Потому как себя сознают – в жисти этой, жисть эту саму, ну и смерть, конешно. Оттого и страдание по земле. Да не всяк это чует. Токо уж когда носом-то в гробову доску ткнется – в ум-то и входит. Ан поздно! Так что, живите, как…
И не договорила, увязла голосом в наступившем, казалось, со всех сторон сотрясении земли и гуле подземном. Это налетел, будто с неба свалился, грозный товарняк, застонал воем страшным под шоссейным мостом. Так приближалось их первое утро свободы: грохотало и лязгало – колесами, рельсами, сцепками; извивалось – длиннозадо и стовагонно.
Короче – когда Волька захотел уточнить, отколупнулась ли от времени сама старуха, вдруг обнаружилось, что той и след, как говорится, простыл. Был человек – и нету. А может, и не было вовсе? Такая, вот, причудливая мысль посетила всех троих одновременно – Вольку, Серегу и Давида, – и они переглянулись, но друг перед другом не признались в ту минуту, стояли и смотрели – бледные и голые в седых рассветных судорогах…
Бледные и голые в седых рассветных судорогах, они стояли на берегу – Давид, Волька и Серега, – а мимо бежала вода, пузырчатая и веселая, быстротекущая по верху – как сама жизнь в свои семнадцать лет, – но темная и глубоко бесконечная в этом вечном течении от истока к устью, – и Давид, талантливый в душе художник, все это почувствовал и сказал так:
– Знаете – странная мысль: чтобы попусту не суетится в этой жизни, надо почувствовать себя бессмертным.
Подумал и добавил:
– Хотя бы условно.
3. Рождество (Необыкновелла)
«В начале было Слово…»
Кто сказал? Неправда! В начале было Ощущение.
Хорошо. Лежу. Или сижу? Или стою? Одним словом – нахожусь. Худая темнота едва способна удерживать крупинки тепла. Больше никаких ощущений. Можно только думать. Не о том, кто я и где я, – этого нет. Причина одна: нет меня самого, и я не могу знать о том, чего еще нет. Я – думаюсь! Я сам – мысль. И я перетекаю, ударяюсь в мелкие камешки ассоциаций, меняю направление.
– Ты признайся, ручеек,
Как найти дорогу смог.
– Я на то и ручеек,
Чтобы не искать дорог.
Хорошо!
В меня впадают другие ручейки-мысли. Я впитываю их, становлюсь больше и сильнее, мне становятся понятны преграды на моем пути, я вижу глубже и шире. Но все равно бегу извивисто и прихотливо, не сосредоточенно. А потом сам впадаю в большую реку! Я купаюсь в ее волнах, беззаботный младенец. Эта река называется «я-человек». Она принимает меня. Я весь – в ней. Но и она – во мне. И мы вместе стремимся к общему устью, за которым – океан по имени Жизнь. Но на свободном нашем пути встают болота, тухлые водохранилища и плотины. И я начинаю опасаться: хватит ли сил, достанет ли терпения? И вдруг предчувствую: достанет! И воспоминание – эта встречная волна океана по имени Жизнь – догадку превращает в уверенность: так уже было!
Я вновь добегу до устья, прикоснусь к океану – и на краткий этот миг увижу весь свой путь разом: от первой капли и песчинки на ее пути до океанского наката. В случайном увижу предопределенное; в очевидном – уродство несомненности; обрету способность извлекать гармонию из хаоса и повергать в прах незыблемые кристаллы аксиом. Я замкну цикл бытия и на краткий этот миг сам стану истиной и… позабуду обо всем!