Но — странное дело! — статья опять не вытанцовывалась. Казалось бы, теперь-то уж, когда все было ясно, написать ее не составляло никакого труда для Доедаева. Но вот — поди ж ты! — статья не шла. Что-то мешало Доедаеву, стесняло, держало за руку. И он никак не мог понять, что мешает ему, до тех пор, пока не поднял голову и не вздрогнул, встретившись взглядом с глазами Белинского. Даже здесь, на фотографии, лицо Белинского поражало своим выражением желчи и скорби. Доедаеву показалось, что Виссарион Григорьевич смотрит на него с презрением. Иннокентию Сергеевичу стало не по себе.
Он оделся и вышел пройтись, чтобы немного освежиться и рассеяться. Ноги сами привели его в редакцию «Звена».
Редакция многоголосо гудела, только и разговоров было, что о «Переломе» да о статье в газете.
На Иннокентия Сергеевича наскочил молодой критик Назаров, человек пылкий, задиристый и даже несколько восторженный. Доедаев его не любил и за глаза называл «Бычком».
— Читали, Иннокентий Сергеевич? Что вы скажете по этому поводу?
— А я уже сказал! — ответил ему Доедаев, приятно улыбаясь и осторожно освобождая свой рукав из цепких пальцев «Бычка». — Сегодня утром я закончил статью о «Переломе» по заказу Павла Петровича. Разворачиваю газету… полное совпадение в оценках.
— Конгениальность?
— Вот именно!..
Насмешливо-недоверчивое выражение лица молодого критика не понравилось Иннокентию Сергеевичу. Он вежливо, хотя и несколько иронически, поклонился Назарову и поспешил отделаться от него.
Уже совсем успокоившийся, солидный, с благообразным тонкогубым лицом, с застывшей на нем приятной, вдумчивой полуулыбкой, он плавно ходил по редакционным комнатам, слушал разговоры, вставлял замечания и очень мило шутил. Он снова стал самим собой.
1952
С точки зрения реализма
На днях иду по улице Горького пешочком, обдумываю сюжет нового рассказа (на ходу думается хорошо, только не надо очень уж углубляться — можно наскочить на столб и заработать шишку на лбу, а то и упрек в надуманности. Это уже от критика!), как вдруг над самым ухом:
— Сколько лет, сколько зим!
Оглядываюсь, а это Иван Петрович Сливкин, старый знакомый.
— Иван Петрович! Здравствуйте, дорогой! Откуда? Какими судьбами?!
— Проездом! Я уже давно иду за вами следом, думаю: вы или не вы?
Гляжу я на Ивана Петровича и замечаю, что он как-то поблек, пожух. Был не человек — орел, а сейчас в голосе ласковое дребезжание, в глазах какая-то кислота.
— Иван Петрович, да здоровы ли вы, голубчик?
— Здоров-то здоров, но… неприятности!..
— И крупные?
— В общем, нет… Хотя, пожалуй, да!.. В общем — устраиваюсь!..
— Как?! Разве вы?
— Да, свободная птица… Федор Павлович-то… загремел! А я оказался… под обломками. Логика вещей!..
— Знаете что, Иван Петрович, давайте зайдем хотя бы в это кафе, посидим в тепле, и вы мне все расскажете. Пошли?
— Сюжетик хотите из меня выжать? Ну, да бог с вами, пошли!
…С Иваном Петровичем Сливкиным познакомился я в одном областном городе, куда приезжал по литературным делам. Он работал помощником у тамошнего начальства и слыл всемогущим человеком. Про него так и говорили: «Сливкин все может!» И действительно, снимет, бывало, Иван Петрович трубку одного из своих многочисленных телефонов, скажет приятным баском: «Сливкин говорит!» — и в пять минут уладит любое дело, откроет любую дверь, заручится любым покровительством. Мне он тоже оказывал кое-какие услуги по части добывания машин и железнодорожных билетов.
…Посидели, выпили кофе (от более крепких напитков Иван Петрович категорически отказался: «Иду в один тут… отдел кадров, дохнешь — подумают: злоупотребляет!»), закурили, и я осторожно спросил:
— Как же это все у вас стряслось, Иван Петрович?
Он ответил не сразу. Подумал, выпустил изо рта густой клуб дыма. Потом сказал задумчиво:
— Помните картину «Последний день Помпеи»? Вот и у нас примерно так же… Только там город рухнул, а у нас — человек. Но какой! Колосс! Махина!.. И, главное — из-за пустяка!.. В общем-то, конечно, не из-за пустяка. Но сначала казалось — именно из-за пустяка.
Я просил Ивана Петровича уточнить свою мысль.
— Он рухнул из-за любви к искусству! — сказал Сливкин и вздохнул.
Мы помолчали. На высокое — от пролысины — чело Ивана Петровича легла легкая тень грусти.
— Все было так у него хорошо, так звонко! — продолжал Сливкин свой рассказ. — И вот захотелось ему себя отметить. Пока там наверху соберутся!.. Да и соберутся ли? Вот он и решил, так сказать, проявить здоровую инициативу снизу. Встал вопрос — как отметить? Федор Павлович решил: отметить средствами искусства. Тогда встал новый вопрос: какого искусства? У нас в городе имеется всякое искусство, и на всякое отпущены соответствующие ассигнования. Можно было, например, привлечь местных наших драматургов, чтобы они написали про Федора Павловича пьесу на тему борьбы за городское благоустройство, и затем поставить ее в областном театре. Однако, по зрелому размышлению, этот вид искусства был отвергнут.
— Это почему же так, Иван Петрович?
— Во-первых, долго пишут. Во-вторых, пропускают пьесы тоже долго. А в-третьих, очень уж часто они ошибаются, театры и драматурги. Не одно, так другое! То пошлятину допустят, то с конфликтом у них заест, а то переделками доконают: на репетициях начнешь свою сценическую жизнь положительным Федором Павловичем, а на сцену выскочишь отрицательной старухой Федорой Петровной, шестидесяти пяти лет, с бородавкой на носу… Короче говоря, подумали и отвергли!.. Тогда стали размышлять о музыке. А что, если сочинить этакую торжественную кантату без слов — одни сплошные аккорды? Композиторы в городе имеются, музыканты-исполнители тоже. Но Федор Павлович и музыку категорически отверг. Он ее не любил — у него слуха не было. Он, бывало, ходит по кабинету, напевает себе под нос «Летят перелетные птицы», а получается «Чижик, чижик, где ты был?..» Все мотивы на «Чижика» переводил… Остановились в конце концов на изобразительном… И, конечно, кому поручено было обеспечить?
— Вам! «Сливкин все может!» — вставил я, не удержавшись.
— Совершенно верно! — серьезно сказал Иван Петрович. — Однако слушайте, как дальше-то обернулось!.. Позвонил я в местную художественную студию, вызвал людей, объяснил задачу… Три отказались, два выразили согласие получить авансы. С руководителем я провел отдельную беседу, попросил бдительно проследить. А то ведь среди художников попадается, знаете ли, разный народ. Иной возьмет аванс — и сразу же у него начинается творческая пауза, которая иногда длится годами. У него — пауза, а у распорядителя кредитов — неприятности в Госконтроле.
Иван Петрович снова замолчал. Тучка на его челе сгустилась и как бы потемнела. Он помешал ложечкой остывший кофе в стакане, сделал глоток.
— Неужели художники подвели? — спросил я Ивана Петровича с искренним — уверяю вас! — сочувствием.
— Подвели-то подвели, — ответил Сливкин, — но не в том смысле, в каком вы думаете. Все картины были написаны точно в срок. И приемочная комиссия дала им отличную оценку. Одним словом, полный порядок! Решено было устроить выставку с обсуждением. Я дал команду в отдел искусств, оповестили общественность — и грохнули! Сначала все шло просто замечательно. Паркет натерт до блеска почти сверхъестественного, везде живые цветы. Приглашенные товарищи чинно гуляют по залам, рассматривают картины, гудят, как шмели: жу-жу, жу-жу! Федор Павлович тут же стоит под своим роскошным поясным портретом в золоченой раме, щурится, извините, как сытый кот, от удовольствия… А напротив, на стене, висит картина, которую художник назвал «Большое событие»… Событие вот какое: год назад открывали мы в рабочем районе города новую баню (красивое такое здание, в мавританском стиле), и художник отобразил на полотне этот волнующий момент, поместив на первом плане представительную фигуру Федора Павловича. Рядом с этой картиной другая, под названием «Зеленый шум», на тему — озеленение нашего города: Федор Павлович собственноручно сажает какой-то там прутик. Чуть подальше большое полотно «Выходной день». На полотне наша речка, закат, березки, травка (места у нас изумительные, сами знаете), а на травке на бережку сидит Федор Павлович в белой рубашонке, удит окуней. Ну, и так далее в том же духе.