Я стала разборчивой в словах. Мой вываренный в молодежном сленге язык сделался взыскательней к себе, но вместе с тем дыхание фразы – затрудненным: я как будто боялась выпасть из новой языковой стихии, чтобы не потерять с такими усилиями приобретенные навыки, и с этого сопротивления легкой, необязательной речи началось мое постепенное удаление от мира себе подобных и постепенный переход… нет, не в мир слепых, а в свой собственный, который давно требовал серьезности и одиночества. И мне становилось все легче, словно я выбрасывала по одному мешки с песком из корзины, подымаясь на воздушном шаре, оберегая себя от общения с людьми случайными, под чье косноязычие мне так долго приходилось подстраиваться, чтобы не быть белой вороной, и я удивлялась самой себе: зачем так долго копировала чужие манеры и словечки, которые мне никогда и не были близки? Слепые словно открывали мне глаза на саму себя.
– Как ты с ними общаешься? – спрашивали меня.
Я отвечала фразой, от которой у меня самой уже ныли зубы:
– Они такие же люди, как все.
Мне казалось, что таким образом я могу защитить их достоинство.
Но напрасно я пропускала свою речь через фильтр, на котором оседала пыльца зримого мира. Им не надо было давать фору – ни ладью, ни коня: в основе этой иллюзии равноправия таилось приспособление к чужому ладу, хоть и не такое унизительное, как в случае со зрячими. Слепые сами дали мне это понять. Приноравливая свою речь для них, я совала им под нос огромные крючья общих мест, на которые невозможно было не навесить банальность. То есть сначала наше общение было настолько простым, что исключало малейшие знаки препинания. На точный вопрос: «Что вам купить из продуктов?» – следовал не менее конкретный перечень, и я не позволяла ни себе, ни им выпасть из русла вопроса-ответа. Но позже я заметила, что они сами выбрасывают мне крючок за крючком, на которые я начинаю потихоньку ловиться.
– Ты вчера вечером где была? – спрашивали они.
– На танцах, в мединституте…
– Там оркестр играл или магнитофон? – обнаруживая неожиданную для меня светскость, интересовались они.
– Ансамбль… Сакс, фоно, труба.
– И как они лабают? – вдруг спрашивал кто-то из них, со вкусом произнеся модное молодежное словечко.
– Так себе, фоно совсем чахленькое, репертуар жиденький.
– А ты возьми нас как-нибудь с собой…
– Да ведь… далеко идти.
– Ну и что?! – напористо восклицали они.
– А вы… танцевать умеете?
Оказалось, что они умеют двигаться в паре.
– Научи нас летке-енке… – вдруг набрасывали они на меня четыре петли.
Мы впятером отодвигали в сторону стол. Все равно, думала я, это мы понарошку… Какие там танцы. Я прыгала впереди, они гуськом топтались за мною. Войдя в азарт, я стучала их по ногам, сгибала им колени, не переставая напевать мелодию.
– Не шаркайте как слоны!
Они старались не шаркать. Каждым своим прыжком они словно старались меня в чем-то убедить, и, только когда, выстроившись гуськом и положив друг другу руки на плечи, они впервые прошлись без меня, я догадалась, в чем именно: не надо с нами этих китайских церемоний, говорили их усталые, довольные лица.
Ольга Ивановна жила неподалеку от училища, в одном из частных домов. Двери его выходили во внутренний дворик, когда-то на скорую руку заасфальтированный, с водопроводной колонкой посредине. У самых стен асфальт бугрился, рассыпался, из него неукротимо лезли все новые плети дикого винограда, постоянно затягивающего окна. Слепые любили бывать у нее, они старались использовать малейшую возможность по освоению незнакомого пространства, чтобы раздвинуть свои невидимые горизонты. Оказывается, в них тоже жила эта естественная человеческая потребность. Должно быть, чашка чаю, выпитая в чужом доме, представала в их воображении символом завоевания неведомой территории, которую их предки покоряли с оружием в руках. Они всегда тщательно собирались в гости к Ольге Ивановне, будто готовились к рискованной вылазке: брились, наглаживали рубашки, причесывались, поливали себя одеколоном, чтобы их не сбила с толку атмосфера чужого жилища и долгий подробный путь к нему. Когда я впервые пришла в этот дом, я еще не знала, что слепые здесь уже частые гости, но тотчас догадалась об этом по той легкости, с какой они быстро и точно попадали петельками своих курток в крючья вешалки. Надо было видеть, с каким неторопливым достоинством они это проделывали, точно оставляли в прихожей нечто большее, чем верхняя одежда, как будто она, пока они пьют чай, пускала корни в стены этого дома, укрепляя их положение долгожданных гостей. Я догадалась, что все уже здесь ими размечено, на каждом шагу расставлены опознавательные знаки и замешаны запахи, что для них посещение дома Ольги Ивановны стало ритуалом, в который они решили вовлечь и меня.
– Мой дом тоже начинается с вешалки, – ребячливо, но с дикцией хорошей актрисы обратилась ко мне Ольга Ивановна, давая понять, что после долгого раздевания в прихожей всех нас в ее гостиной ожидает что-то вроде спектакля. Слепые услужливо хихикнули. – Мальчики, помогите раздеться нашей девушке.
Слепые засуетились вокруг меня, с разных сторон дергая рукава моей куртки. Я поспешила избавиться от нее, и тут на мои плечи опустилась тяжелая вязаная шаль с бахромой, окутавшая меня незнакомым тяжеловесным уютом. В другую такую же шаль с вывязанными на ней бордовыми и лиловыми цветами завернулась Ольга Ивановна, после чего мы с ней, как парочка зябнущих в провинции чеховских сестер, вступили в большую гостиную с таким обилием кресел вдоль стен, будто здесь изо дня в день разыгрывался один и тот же акт пьесы, в котором герои никак не могут вылупиться из своего плюшевого реквизита и завершить затяжное чаепитие по Станиславскому.
– Ты мне поможешь заварить чай? – с той же настойчивой дикцией Аллы Тарасовой спросила меня Ольга Ивановна. – Или предпочитаешь посмотреть мои книги? У меня, как видишь, большая библиотека… Или, может, попросишь Коста сыграть нам что-нибудь для начала?..
Все это можно было проделать в порядке очередности, и я ответила Ольге Ивановне, переняв ее мхатовский распев, что, пожалуй, чай не повредит путешественникам, проделавшим долгий путь по горам, а уже потом можно употребить книги и музыку.
– А вы, ребятки, рассаживайтесь в свои кресла. Будьте как у себя дома… – проплывая мимо уже усевшихся в креслах слепых, пропела она.
Мы с ними по-разному видели этот дом. Им нравилось, что здесь все мягко и уступчиво, неколебимо стоит на своих местах: круглый стол со сбежавшимися к нему легкими венскими стульями, продавленный диван, покрытый плюшевым ковром, вкрадчивая бахрома торшера, эти глубокие кресла и немудреное угощение. Я, напротив, на каждом шагу отмечала угловатость этого жилища, где все предметы разноязыки, точно добыты со дна в разное время погребенных в пучине кораблей. Прихрамывая, они явились в этот дом с разных исторических свалок, из многих разоренных жилищ, и несли на себе следы разбитых судеб, даже этот плюшевый ковер на диване, на котором время дожевывало следы буколической охоты: по нему мчались трофейные гончие с проплешинами, с подпаленной в берлинских пожарищах шерстью. Или этот громоздкий буфет с двумя позеленевшими медными амурами на боках, в котором пыль времени почти съела резьбу, буфет, вытащенный бог весть когда из помещичьей усадьбы. На окнах висели тяжелые бархатные шторы пурпурной ткани, какой прежде обивали революционные гробы в спектаклях сталинских лауреатов. На одной стене висел портрет в тускло-золоченой раме, закрытый ситцевыми шторками. Это был портрет отца Ольги Ивановны, бывшего когда-то крупным партийным работником. Портрет был выполнен кистью известного на Кавказе художника, сгинувшего в лагерях в том же предвоенном году, что и его модель. Об этом поведала сама Ольга Ивановна и, раздвинув школьной указкой ситцевые шторки, показала мне смуглое аскетическое лицо с неистовыми глазами. Сидя на венском стуле напротив портрета, я ощущала на себе двойной взгляд, устремленный на меня сквозь шторки: как будто сквозь глазницы отца Ольги Ивановны смотрели еще и глаза неизвестного мне художника. Мне хотелось задать ей вопрос относительно этих шторок: зачем они нужны? Но Ольга Ивановна поторопилась закрыть лицо отца и перевести разговор на другое – мы заговорили о книгах, которых у нее было множество.