– Мне нужна была передышка… – ответила я, так же прямо глядя ей в глаза.
Она поблагодарила меня и сказала, что программу я могу выбрать по своему желанию.
Мы с Нелей безмятежно подкрашивали глаза, разложив на подоконнике свою косметику, как вдруг дверь с шумом отворилась и к нам в комнату с нотной папкой под мышкой вошел Коста.
Одинаковым движением мы сорвали со спинок кроватей халаты и, уже накинув их на себя, переглянулись: собственно, мы могли не торопиться, наши голоса не требовали никакого облачения, а для него мы были всего лишь голосами. Коста нащупал стул и без приглашения уселся, непринужденно закинув ногу на ногу.
– Так это мы с вами беседовали о Листе? – обратился он на звук моего голоса после того, как мы ответили на его приветствие. – Я узнал, что мы будем учиться в одной группе. Очень хорошо. Присядьте, девушки, будем знакомиться.
Я возразила, что мы спешим на занятия.
– Да? И что там вас ждет? – поинтересовался Коста. – Ах, хор? Да, я не люблю петь хором, – доложил он, сразу обозначив свою жизненную позицию.
– У вас, наверное, нет голоса, – предположила я.
– Нет, все именно так, как я сказал: не люблю петь хором, – отмел мое предположение Коста. – А вы, наверное, любите?
– Хочу попробовать, – сказала я.
– Лучше не пробовать, – махнул рукой он, – коллективизм – опасная болезнь, можно и голос потерять.
– С голосом ничего не произойдет, если не слишком громко настаивать на своем существовании. Извините нас, но мы уже опаздываем…
Я не могла скрыть своего раздражения. Меня возмутило, что он, хоть и слепой, вошел к нам без стука. И, судя по всему, сделал это намеренно.
Коста поднялся со стула:
– Что ж, желаю вам приятной спевки.
У меня был абсолютный слух, вот почему, поступив в музучилище, я попала в эту отдельную группу, состоявшую из трех слепых и одного слабовидящего. Мы учились на разных отделениях, но ежедневно встречались на теоретических занятиях. Сольфеджио проводила Ольга Ивановна, бывшая солистка оперного театра, энергичная пожилая женщина с круглым приятным лицом, покрытым сетью мелких морщинок, – такие лица в старости, по моим наблюдениям, бывают у людей с чистой совестью. Она любила слепых, всячески их приваживала и разговаривала с ними приподнятым тоном, свидетельствующим о том, что человек она хороший, что она постоянно находится в высоком градусе некой гражданской озабоченности, подразумевающей приобщение всех нас, молодых, к какой-то особо насыщенной общественной жизни – если и мы усвоим этот тон. Слепые при всем своем абсолютном слухе ей верили, а я подозревала, что эта былинная жизнь, на которую намекал ее энтузиазм, давно исчерпала себя в своей наивности. Ольга Ивановна приучила себя как бы не замечать их слепоты, относясь к ней требовательно и нетерпеливо, как к какой-то шалости: упрекала их в небрежном ведении тетрадей, в опоздании на урок, хотя они действительно не успевали за короткую переменку перейти из основного корпуса в общежитие, где мы учили теорию, но, к моему удивлению, они не оправдывались перед нею, им нравились эти упреки, которые как бы ставили их в общий ряд и причисляли ко всем прочим нерадивым ученикам. Им нравилось, когда она, прервав диктовку, говорила чуть капризным голосом бывшей примадонны: «Женя, в следующий раз пришей пуговицу, она у тебя висит на одной живой нитке…» – точно Жене, высокому слепому увальню в вельветовой курточке, ничего не стоило это сделать.
Я догадывалась, какую роль Ольга Ивановна припасла для меня, взяв в эту группу, – роль помощника и поводыря, в которую я, надо сказать, со временем вжилась до такой степени, что в какой-то момент даже потеряла себя, но это случилось позже, а тогда, на первых занятиях, я наслаждалась своей избранностью, своим абсолютным слухом, который в координатах прежней моей жизни ничего не значил. Ольга Ивановна открыто льстила мне; кивая в сторону слепых, говорила:
– Им-то сам Бог велел иметь такую барабанную перепонку, а для тебя это дар…
Я сидела на первой парте, честно отвернувшись от клавиатуры. Преподаватели во время музыкального диктанта стараются прикрывать ее книгой, чтобы ученики не подглядели первую ноту. Важна именно первая – дальше, по интервалам, уже легче сориентироваться. В школе я всегда демонстративно отворачивалась от клавиатуры, в то время как другие ученицы вытягивали шеи, пытаясь вычислить эту первую. Оглянувшись на слепых, я увидела, как они приникли к партам, застыли и насупились: они готовились принять первый, для них всегда неожиданный, удар звуковой волны, вот чем объяснялись их напряженные позы, выражающие крайнюю степень сосредоточенности… Коста смежил веки, длинные ресницы его слегка подрагивали. Заур побледнел от волнения, стали отчетливо заметны веснушки на его худом лице молодого старичка. Слабовидящий Теймураз таращил линзы на Ольгу Ивановну, будто надеялся увидеть вылетевшую ноту остатком своего зрения. Женя сложил губы трубочкой, напряженно ожидая, когда грянет мелодия и покатятся ноты, как клубок ниток, которые надо ухватить за хвостик…
Первой была фа-диез. Определив тональность и размер, мы приступили к записи. Я быстро принялась набрасывать ноты, расставив по ходу знаки тональности: ре мажор. Ольга Ивановна закончила игру, а я уже ритмически оформляла диктант, дирижируя себе одним пальцем. Осторожно оглянулась на слепых: они тоже дирижировали на шесть восьмых – довольно сложный счет, его легко спутать со счетом вальса на три четверти.
Я положила карандаш. Я написала диктант быстрее слепых, но не потому, что лучше слышала музыку, а по чисто техническим причинам. В распоряжении слепых была металлическая рельефно-точечная решетка со шрифтом Брайля, в основе его лежала комбинация из шести точек. В этих точках поместилась не только письменность для слепых, но и музыкальная грамота. Решетку они называли «прибор». Через нее при помощи предмета, похожего на маленькую отвертку или шильце для забора крови из пальца, они вступали с миром в переписку. Позже я увидела ноты слепых – большие фолианты с толстыми страницами, испещренными выдавленными на них точками, как будто по бумаге прошелся жучок-короед. Где здесь паузы? Где обозначение размера, тональность? Знак форте, крещендо, стаккато? Тихие, ничего не говорящие мне листы бумаги, книжка для насекомых.
Ольга Ивановна повторно играла контрольную мелодию лишь в том случае, когда она была сложна ритмически или длинна. «Другим, – говорила она, имея в виду зрячих учеников, – приходится раз пять-шесть повторять игру». Я всегда заканчивала запись диктанта первой. Поставив последний нотный знак, закрывала тетрадь и как завороженная следила за тем, как они роют бумагу, испещряя ее наколками. Странно было осознавать, что это углубление – нота. Нота – отсутствие ноты, пустота вместо нее, точно саму ноту склевала птица. «Ты не бездельничай, – наскакивала на меня Ольга Ивановна, – пока они пишут, сделай транспонацию через квинту вниз…»
Слепые доклевывали последний такт.
– Ну, умнички, заслужили сегодня розеточку алычового варенья…
В первые дни основная моя забота состояла в том, чтобы привести свою хаотическую, необязательную речь в порядок, отладить для общения со слепыми лексические связи и проложить мосты через фигуры умолчания. Запреты, которые я на себя налагала, казалось, были чисто лексического свойства: следовало исключить из своего словаря ряд бестактных глаголов, подразумевающих какие-то невозможные для слепых действия, группу существительных, которые тянут за собой эти глаголы, и прилагательных, обозначающих свойства предмета, относящиеся к зримому миру, – то есть моя мысль все время была занята двойным переводом со зрячего языка на незрячий и обратно (для себя). Даже когда слепых не было рядом, я продолжала машинально натаскивать себя на мир запахов и касаний, адаптируя свои впечатления или события для слепых, как для каких-нибудь первоклашек. Удельный вес усилий, необходимых для этого мысленного отсева слов, казался намного тяжелей обычного, странно было чувствовать себя дистиллированным голосом, чистым словом, которому не принарядиться в самый невинный жест.