Чюрлёнис лежал на диване, закинув руки за голову, слушал и улыбался. Я продолжал:
– …Ячмень души моей, солод моего сердца, вьющийся зеленолистый хмель моей головы – о пиво! Не пить тебя – преступление против организма и общества, против равноправия женщин и негров, против мира на земле, против всего человечества! Мы – за равноправие! Мы – за мир во всем мире! Во всей Солнечной системе! Во всей Вселенной!.. В заочном состоянии вы поднимаетесь по крутым ступенькам, которых почему-то не замечали, когда медленно спускались вместе с очередью вниз, – вы поднимаетесь и выходите на улицу. Мы вам советуем хорошенько отдохнуть, потому что завтра вам предстоит интереснейшая прогулка на Выставку Достижений Народного Хозяйства…
Мы снова разливали по стаканам и чокались:
– Будь здоров!
– И ты не хворай!
Мы выпивали залпом, и я продолжал читать. Это было в конце лета.
А осенью Серега Чурляев умер.
Это была неправильная смерть – так решили все. Это было так неправильно, что ни у кого не находилось верных слов объяснить, что же такое произошло. Верных чувств, соответствующих случаю, тоже не было: только многомерное удивление и досада – будто Чюрлёнис обманул всех, сбежал от нас как должник от злых кредиторов, исчез без предупреждения – и теперь знает что-то чрезвычайно важное, но не торопится сообщать нам об этом и посмеивается. Тогда и появился этот бред, – будто обманутая старшим Чурляевым смерть вернулась и в отместку отыгралась на его сыне, нашем друге Чюрлёнисе. Тут уж в придачу вспомнили, на сколько коварной бывает смерть: как она умеет догонять и ждать, обладая нечеловеческим терпением; как может подкрадываться и ударять с неожиданной стороны; как приходит в гости без приглашения – даже в пост и по великим праздникам. Вспомнили всю эту чепуху, а вдогонку к ней и всякую прочую, чесали почем зря своими языками вплоть до похорон, во время похорон и после – и даже после поминок. Никак не могли остановиться – молодые, здоровые, напуганные…
Мой друг Вовка Сельницкий ненавидел смерть и похороны. В них было что-то настолько лживое, настолько лицемерное, что этот ритуал вызывал у него лишь злость и ярость. Мы тоже это ощутили: впервые – на похоронах Серёги Чурляева.
Чюрлёнис оставил нас… в дураках! этой своей неожиданной смертью.
Мы шли и обиженно думали, что он, вот, теперь уже все знает, смотрит на нас снисходительно, как на муравьев, а мы тут – в полном тупизме по его вине – тащим на своих плечах этот разукрашенный ящик да еще должны скорбеть по этому поводу!
Какая скорбь?!
Только злость и досада!
Родителей его жалко – это да. И сестру. Они его так любили – а теперь потеряли и переживают. Если кого и жалеть, то не того, кто ушел, а тех, кто остался!
Не задерживаясь долго на официальных поминках, мы пришли ко мне всей компанией – парни и девчонки – и устроили свои злые поминки, в которых раздражение и досада превалировали над всеми остальными чувствами. А потом вдруг в комнате сделался голодный животный страх – ведь все мы были молоды, здоровы, напуганы и совершенно не готовы к такого рода смерти своего друга – ни с того, ни с сего!
Мы почувствовали себя очень уязвимыми, будто в драке с коварным невидимкой. От испуга одна из наших девиц осталась у меня на ночь, когда все расходились по домам, – в надежде заглушить этот страх ласками и накормить объятьями, но не преуспела в этом и ушла, не дожидаясь утра, так и не утолив свой страх. Мой страх от этого тоже не прошел и разродился наутро «необыкновеллой», которая оказалась чем-то средним между молитвой, присягой и воинским уставом. Я тут же спешно записал ее на бумаге. Вот она: «Молитва».
Тело моё!
Живи и не умирай.
А я сделаю всё, чтобы продлить дни Твои: буду хорошо кормить Тебя и всячески ублажать, тренировать и закаливать, чтобы, если придется, Ты смогло стойко перенести все тяготы и лишения и противостоять соблазну остановить страдания Твои и умереть.
Тело моё!
Я – раб Твой, сожитель и господин. И я повелеваю и молю Тебя: живи! И дай жить мне. Ибо нет мне жизни без Тебя. Но и Ты без меня долго не проживёшь. Мы нужны друг другу.
Тело моё!
Вспомни, как росли мы вместе и крепли, как прибавлялись знания и опыт наш. Мы жили в гармонии с Тобой. Мы были одно целое. Вспомни об этом. Не оставляй меня, когда Ты так еще необходимо мне.
Тело моё!
Ты стареешь стремительно. Я не поспеваю за Тобой. Подожди, когда и я захочу покоя, ослабну и одряхлею.
Тело моё!
Давай умрём вместе!
А пока – молю Тебя: живи и не умирай!
***
Это было осенью. Я уже учился во ВГИКе. А снежной зимой я показал эту вещицу Ваське Копылову, ассистенту кинооператора с «Мосфильма». Это случилось в «Славянском базаре», куда нас пустил за трешку швейцар, а гардеробщик не стал принимать наши пуховики, потому что было уже поздно, но метрдотель усадил нас за столик к двум недвусмысленным девицам – профессионалкам «с пониженной социальной ответственностью» – и великодушно посоветовал пуховики повесить на спинки своих кресел.
Вещица показалась Ваське так себе, о чем он тут же и заявил, если, конечно, не соврал. Наверное, этой морозной зимой он был слишком румян и здоров для «Молитвы».
Девицы тоже ознакомились – и были поражены! Одна из них настолько впечатлилась, что упросила меня отдать ей листок с этим текстом. Я так и сделал, довольный, как автор, что нашел отклик и понимание. Хотя было немножко обидно, что читательницу пленили не литературные достоинства моей писанины, а то обстоятельство, что «Молитва» могла ей понадобиться в чисто профессиональном плане на ее нелегком, но приятном жизненном пути – как стимулятор и катализатор средства производства для поддержания на должном уровне своей прибавочной стоимости. Прямо по Карлу Марксу, «Капитал. Отдел третий. Глава пятая».
С девицами у нас ничего не вышло, да и не могло выйти – денег у нас имелось только-только на выпивку. Когда они это поняли, то весьма поскучнели, – как предметы труда мы перестали их интересовать. Но мы с Васькой материалистами не были и унывать не стали: выпили, сколько требовалось, поболтали с девочками «о том о сём» – и распрощались, ушли в пургу по своим домам, освободив место более состоятельным клиентам…
Хотя, нет, припоминаю, всё было не совсем так: ушел я один, потому что меня ждала дома жена Лена и дочка Ритуля, а Васька остался – получать дивиденды с «Молитвы», потому что его ждала дома только сиамская кошка.
Чюрлёнис помер, потому что у него отказали почки. Про почки врачи сообразили слишком поздно, потому что пытались лечить зрение. Мы потом вспоминали, что по ночам в командировках Серега громко вскрикивал во сне, пугая соседей по гостиничному номеру – наверное, от боли. Отец Чюрлёниса все-таки справился со своей болезнью, но Серега остался бояться, что папа помрет, и пил, не переставая, – потому и умер раньше своего отца. Говорили, что это какая-то почечная гипертония с прыжками давления. Может, и правда.
Интересно, что было бы, если бы Серёга ничего не боялся?
Кто знает?
Я теперь сам – как знак вопроса.
Глава 6. «Зеленый фургон»
В детстве у человека нет ни организма, ни здоровья, – они у него появляются с возрастом, а в старости только и остаются что организм да здоровье.
В своей книге «Тетива» Виктор Шкловский написал такие удивительные слова: «Карнавал был местом, где все люди получали права шутов и дураков: говорить правду. Сказанное на карнавале как бы ничего не значит, оно как бы не обидно». Скажу по этому поводу так: Одесса – это карнавал в квадрате: там все врут, когда говорят правду!
Вы встречали когда-нибудь неблагодарного или бескорыстного одессита? Уверяю вас, такого не существует. В одесском словаре на букву «бэ» нет слова «бескорыстие». На «бэ» там стоит только «благодарность». Есть редкие бескорыстные исключения, – в семье не без урода! – но они лишь подтверждают правило и не попадают в словарь одесского языка.