Вера вспыхнула от удивления…
– Медицинским работникам всё известно, – спокойно продолжала мать. – Я сама медицинский сотрудник, – у меня там жен-чина знакомая работает.
Вера заметала веником битые остатки у ног Юры.
– …Хотя бы извинился, Жилкин, за свое хулиганство.
– Чаво?! – возмутился Юра.
– А что он должен извиняться перед тобой? – не вынес Иван Аристархович такого человеческого свинства. – …И сын наш тоже любит выпить, это правда, Сима. – Отец стоял, потупив взор, смотрел на благоухающие ягоды, будто в корзине лежала не клубника, а очковая змея.
– Бери клубнику, – уже не зная, что сказать, произнесла Сима, в какой-то степени сама заинтересованная хозяйской жилкой Раи. – Бери сколько надо для варенья и поесть свежего мужу и ребенку. Остальное с отцом домой возьмём.
– Спасибо, мне клубника не нужна. Миша, пошли! – обняла сына за плечи и повела сникшего в его комнату. Хотела закрыть за собой дверь, но Юра двинулся за ними, хлопая босыми ногами, решительно схватил дверь за ручку:
– Слышь, пигалица, извинись перед матерью, что клубнику не берешь! – веселился Юра, не придавая теперь ничему серьёзного значения, а главное, что Гулов был ему теперь не страшен. – Есть подай! – приказал жене через дверь.
– Дам, когда мать с отцом уйдут…
Или Ветлова всерьёз собирается его кормить? – пьяно соображал Юра. – Что он, сам заправиться не может? – стал дергать дверь.
– Михаил, иди к нам. Твою мать надо в психушку на Бушмановку, она от клубники на крючок запирается, – и поставил под дверь блюдце с ягодами.
Миша начал плакать.
– …Она и за Юру-то нашего пошла, что он такой у нас в роду парень, и заработать горазд, хоть и выпьет иногда по службе, а деловой, и в производстве видный. Фото делает хорошие. Машину скоро свою водить будет, – напомнила Сима. – А супруга твоя ничего видного из себя не представляет, дома своего, как полагается, не ведёт, – с осуждением посмотрев на блюдце, поставленное под дверь, как бездомной кошке.
– Одно из двух, или будешь меня кормить, диз-зяйнер, или перед матерью извинись, – Юра стал дергать дверь все настойчивей.
Крючок сорвался с петли. Вера метнулась подпереть дверь плечом, волна давно сдерживаемого гнева поднялась по всем капиллярам, разрывая отчаянием сердце. Хотела что-то им крикнуть, объяснить, чтобы не захлестнуться яростью:
– Уходи! Уходите отсюда немедленно! Все! Все уходи… – гнев перекрыл дыхание, и она внезапно упала в откатившей волне, как рыба, вышвырнутая на песок.
Шторм утих. Юра распахнул дверь:
– Глупая ты баба, тебе клубнику положили на тарелочку, а ты в обморок от неё падаешь. Иди есть! Не нужны мне твои вчерашние щи! – стал собирать рассыпанную клубнику, давя её от растерянности ногами.
Вера встала, держась за стену, вышла на подъезд. Села на ступени ждать, когда отец и мать уйдут и заберут с собой Юру. …Слезы полились, как в затишье дождь.
В квартире плакал Миша. Он боялся идти к ней, потому что мама его была в чём-то не права, и понять этого он не мог.
Вера опасалась, что соседи застанут её в таком виде, и стала приводить себя в порядок.
Дверь открылась из её квартиры, Миша сел рядом.
– Рыжик, принеси попить, туфли, сумку, и пойдем с тобой куда-нибудь.
– А туда к ним не пойдешь?
Миша вынес, что она просила, и они спустились вниз..
– Поехали к дяде Славе в Анненки, – предложил Миша.
– Он уехал к матери.
– Тогда пойдём к Плюшевым и к его котам. А потом поедем к дяде Севе и к его псу Дружку.
34. Визит к Бурлаковым.
Дверь к Плюшевым была не заперта.
– Кто?! – спросил Гриша. – Проходите, сейчас оденусь.
Всё у них было по-прежнему, продолжался ремонт. Плюшевый сидел на диване, накинув на голое тело розовую рубашку, и читал Маркеса «Сто лет одиночества». Рядом спали три сиамских кота. На полу лежала кипа растрепанных журналов «Творчество».
– А где Зоя?
– А…, – махнул рукой, – у неё депрессия.
Вера поняла, что Зоя опять в больнице. Надо бы к ней сходить.
– Каким ветром? – спросил Гриша. – Давно тебя не видел.
– Да вот, с Жилкиным развожусь.
– Ясное дело… Я на днях тоже собираюсь разводиться.
– Не жаль Зою?
– А тебе Жилкина твоего не жалко? Ты никогда этого не сделаешь, потому что тобой руководит инерция порядочности. Для благонравных шаг рискованный.
– А что ты имеешь против инерции порядочности?
– У человека нет смелости, дерзаний, скучный, он становится – решил испытать серьёзность её намерений Гриша. – Покусывает, да и только. Не можешь, как я, например, подпалить свой дом, заодно весь царапкоп, а потом ахнем с тобой куда-нибудь в новое место. – Маленький колючий зрачок заблестел, испрашивая у неё иную цену земных истин.
– Мам, пошли! – сказал Миша, наигравшись с котами.
– Что за человек Гулов?
– …Можно я тогда подожду тебя внизу? Только давай поскорее, а то к Дружку опаздаем.
– Гулов-то? – переспросил Гриша. – Не живой.
– Как?
– У Юрки твоего есть ещё возможность переступать и переступать черепашьими шажками своё соображение. – Гриша показал по журнальному столику двумя пальцами, как Юра идет, не твёрдо, но настырно. – Этим движением он жив, этим ведом. Ему не всё ещё доступно, перед ним не всё «бито», верит в чепуху. Посредственность, – она более живуча, и нравственной силы у неё больше, – так называемая основная народная масса. А такие как Гулов делают в своей башке размашистый шаг, а поле деятельности уже засеяно придурками. …И привет!
– А ты? – спросила Вера.
– О, мне ещё добирать и добирать. Я ничего истинного в жизни пока не испробовал. Мне многое недоступно.
– Как добирать собираешься? Черепашьими шагами?
– Зачем, людскими, с народом заодно. Я в них вливаюсь, и отлиться мне некуда. Разве что в монастырь? Теку попутно, а они меня пока не слышат. – Гриша вздохнул и продолжил, – Зойка талантливей меня. Дочь вся в мать, но тоже хроник. Женщины вообще живучей. Их естество не подлежит инфляции. А от меня одно название осталось, Плюшевый.
– Ты самокритичен слишком.
– Раньше, может быть, и не таким был, когда ещё верил в возрождение, …хотя бы год назад. Опыт на тебе поставил с «воинственным ангелом». А теперь главная задача, чтоб нам не умереть где-то посередине, продолжая передвигаться. Помер раньше тела своего, и никто не чует, как от твоей души тухлятиной прет, будто запах вполне обычный. И даже на похороны никто не пришёл, не всплакнул, не помянул …хотя бы проклятьем душу твою угасшую. Живи дальше, не отметив дня, месяца и года, когда окачурился. – Гриша передохнул, распаляясь всё больше:
– Может у нас тот факт загнивания на корню ещё в детстве произошёл. Не так родители цветок свой поливали, обильно слишком, – изучая Ветлову. – Ну как, Вера, балована подливками, к ним в Москву теперь подашься? Страшен я тебе? Но ещё надеюсь на воскрешение. Воскреси! – в глазах блеснул дерзкий вызов. – Губы у тебя слишком безвольные. Не с ними тебе воевать. – Встал с дивана, зашел сзади неё за стул. – Дай, поцелую хоть раз! – разнимая от лица её руки.
– Гриша, ты с ума сошел!
– Почему? Ты разводишься, я развожусь. Семейная жизнь для женщины главная опора. Что дальше делать думаешь?
– Ударю тебя по лицу, чего бы мне очень не хотелось.
– Для такого поступка ты слишком добрая. Брось меня дурачить. Ты же не святая. Со своим Юркой давно, наверное, не живешь. – Он ловко, с неожиданной силой поднял её подмышки и хотел перетащить на диван. – Женщина, воскреси!
– Гриша, ничего подобного я не ожидала! Хотела бы тебя уважать! Слышишь, отпусти, …я люблю Гулова.
– А…, – Гриша сразу сел. – Я бы тоже хотел уважать всё человечество.
Ошарашенная новым конфликтом, не в силах идти, Вера села перед ним на стул, желая убедить себя только в одном, что Гриша, человек не такой уж скверный.
– Люби его! Что передо мной сидишь? Что ж не к нему пришла, а ко мне? Люби! Где он? А я могу хоть завтра все мосты сжечь и капитальный ремонт забросить. Поехали в Москву! …Только я тебе не нужен, – он поморщился и закурил. – А тебе острастка впредь, – с Жилкиным не разводись. Ещё не на такого лохматого, как я, напорешься. И не отпустит.