Нет, не Чацкий, но все же «Карету
мне, карету!» – Кричи не кричи.
Если солнце на звезды разбито,
очень трудно дождаться зари,
понимая, что жить – быть убитым
не снаружи, тогда изнутри.
Нет дороги назад. Муцураев,
покидая Иерусалим,
обещает прибежище рая
тем, кто с ним, кто по-прежнему с ним.
Тем, кто здесь, обещаний не надо,
не до этого попросту нам:
тачки, девочки, клубы, квартплаты,
черти, божики, грязь, фимиам.
Прилипает к губам сигарета,
я стою на балконе, в ночи.
Нет, не Чацкий, но нет ни рассвета,
ни свечи, ни огарка свечи.
* * *
Во сне я умер: это был не сон.
То первый опыт смерти – так, «на тройку».
Я был везде, и с миром обручен
прочней, чем с Горбачевом перестройка.
Наутро, встав, отправился помыть
лицо и руки, бутерброды к чаю
готовить, находя, что вечно жить –
любовью заниматься не кончая.
Оделся, спал, поехал по делам,
в автобусе задергивая шторы:
правительство, роддом, театр драм,
ларек, ограды, церковь, помидоры…
мне не нужны, их оставляю вам,
предпочитая братские просторы
захапавшим весь рынок городам.
И что ни день, то выгрызаюсь я
из трижды заколоченного быта,
но не летит к тебе душа моя:
тропа к тебе слезами перекрыта.
Я твой, господь, недужный черновик:
ты лишние вычеркиваешь части
из мира, что разношен и велик,
как люди по сравнению со счастьем.
* * *
Мы выходим, как в море, во взрослую жизнь.
Наши лодки легки, быстроходны и звонки.
В целом мире одни, мы не знаем отчизн,
только пусто кругом, словно в сердце ребенка.
Волны трутся о нас, их же надо кормить
наподобие братьев по разуму меньших.
Мы не знаем, как быть, как нам жить, как нам плыть,
нас так мало одних, тупо на мель не севших.
Как жестока судьба, разлучившая нас,
в ком вместилось два Че, проникает чеченец
в грудь, идущую против волны, не таясь,
рассекая толпы ледяное теченье.
Наши лодки плывут, застилается высь,
волны бьют через край, разрывая нас в клочья.
Только звезды глядят одиночества вниз,
заходящим владельцем спускаемы ночью.
* * *
Поедем в Грузию, пока
в полуденном и царскосельском,
разъяты в небе облака
и аргументы ехать вески.
Махнем во вторник, а в субботу
мы этот день перечеркнем.
Куда-нибудь да на работу
устроимся или умрем.
Куда там ехать, разговоры…
«Прощай, Ахалцихе, прощай, –
шептал я в том году, – скачай
меня к себе, в свои просторы…»
Клдиашвили… Старый тут
да домик слепленный убого.
Кивнув на стол: «Мы спали тут», -
отец смеркался у порога.
Рыдала старая Джуло,
сестра двоюродная папы,
что встретились, что довелось
увидеться, весь пол закапав.
Рустави, следом Аспиндза,
Ахалкалаки… Нинотцминда.
И Грузии не стало видно,
и с гор катилася слеза…
Потом шмонали нас менты,
и я стоял, на руку нечист,
я знал, что, вытянув цветы,
ко мне шагнет из темноты
мне улыбнувшаяся вечность.
* * *
Queen
Мне снится жизнь, которой я лишен
отзывчивым до боли приговором.
Покинуты места, и очень скоро
я изменюсь, но
show must go on.
За окнами светает, но я здесь
и, в темноте, желаю стать свободным.
Жизнь – натюрморт, где нет живому мест:
лишь мертвецы к ней полностью пригодны.
Я сделал невозможное душою.
Но чтобы стать гвоздем программы, в роли,
я должен сжать в кулак всю силу воли –
я вынести обязан это шоу…
* * *
Выпьем пива – и умрем,
и – об стол звенящей кружкой.
Паровозиком живем,
друг за дружкой вслед идем,
умираем друг за дружкой.
В лес уходим по гроба,
по гроба всего живого.
Смерть, свобода и борьба –
только три я знаю слова.
Как блокадник просит хлеба,
я живу. Горит звезда.
Значит, я пишу на небо,
значит, в небе ждет беда.
Ночь. Собак завоет стая,
но когда спадет угар,
потолок лизнет устало
желтый свет осенних фар.
Не сравнится этот грубый,
болью выписанный вой
с болью тех, кто стали шубой –
шкур единою семьей.
Юность выскользнула в двери,
не осталась с ночевой.
Все прошло, осталось верить,
то есть ровно ничего.
* * *
У фонтанных женщин 2
Омытый лбом печальный полуостров
к рассвету затопляемых волос…
По Крытому вышагиваю, остов
того, кем быть когда-то довелось, –
не видя тел, живущих невпопад,
среди богоугодного мещанства…
К фонтану заостряется пространство,
умолкшему, раз слышать не хотят.
Тогда, зимой двухтысячного года,
в перчатках черных, в шляпке и пальто,
отдав воображению свободу,
исчезла ты, и кажется мне, что
ты вновь придешь, как много лет назад,
туда, где солнце выпорхнуло рано,
где каменные женщины торчат
из горловины мертвого фонтана,
где я стою среди других теней
и ухожу, свечой во мраке тая
толпы машин, шумящей, призывая
к свержению людей.
* * *
Безумная уверенность, звезда,
звезда моя, звезда над головою,
свети, не угасая никогда,
а я твое дыхание усвою.
Я выйду из истории России,
и буду на земле такой один.
Поэтому глаза мои косые
не отличают окон от витрин.
Не видят океана из-за суши,
где я вопросом мучим и томим:
куда иду я, будто пилигрим,
такой большой и гибнущий, зовущий?
На кладбище шаги ведут, легки.
Душа – вдова, ей в ночь пора одеться.
Гроба зарыты, как призывники
в окопы по приказу жить без сердца.
Над ними светит яркая звезда,
воздвигнутая в честь Мартиросяна.
Я буду жить и буду жить всегда
и не умру ни поздно и ни рано.
В две тысячи неведомом году,
под грохотом и натиском отчизны,
я упаду и заново взойду,
не зная ничего, помимо жизни.