7
Сама жизнь могалы изменилась! Постепенно, незаметно для самих сельчан изменилась жизнь на могале с тех пор, как безбородый стал носить землю за околицу. Внешне вроде все по-старому, те же куры-коровы, тот же навоз-молоко, а вот как-то с соседями не очень хотелось ругаться, особенно, если Кирик шел по улице. Языкастые бабы теряли сладость перебранки и конфузились – испытывали, страшно сказать, некую стыдливость и готовы были перейти на шепот, да какой смысл поносить друг друга шепотом? Даже неприлично.
«Ссора, если по правде, это распущенность, – рассуждал как-то с похмелья философичный Яшка Лупа. У него болела голова, а когда у него болела голова, то ему хотелось философствовать. – Не такие уж плохие соседи, а по дури распустишься, распояшешься, злобу собственную не сдерживаешь, стоит чужой курице забрести в твою грядку, как понеслось: мать-перемать, и туды его, и сюды, и бабу, и мужика, и на…, и в…, и прочие нечистоты изо рта лезут». Да, Яшка знал, о чем говорил, ибо многие кунишники любили поскандалить, народ потешить. Может, не столько от злобы, сколько от скуки, от пресноты и однообразия существования. Стенка на стенку! Семья на семью. Лай, вой, крик с одной стороны; ещё больший лай, вой, крик с другой стороны – устраивался грандиозный концерт на вселенскую радость всему окрестному люду. До самого вечера длился концерт устного творчества, до изнеможения, до истощения богатого запаса всевозможных ругательств, которые вдохновенно придумывались по ходу, а особо острые и удачные награждались аплодисментами окружающего народа, который наблюдал представление со стороны. А еще говорят, откуда такое богатство языка!
Но в последнее время люди будто бы сдержаннее стали. Бог знает почему, но иной раз и промолчишь, не ответишь колкостью на колкость. При появлении Кирика все будто оказывались сдержаннее, дисциплинированнее, смирнее обычного, эдак выпрямлялись, становились строже к себе, даже хотелось вроде как все пуговицы застегнуть, ремень подтянуть, как рядовым требуется подтянуться при появлении командира. Да и внимательнее стали относиться к просьбам соседей, охотнее помогали друг другу. Если раньше, да вот еще вчера, на просьбу соседа о помощи могли отказаться, отбрехаться, сказать, что, мол, заболел, не могу, умираю, да к тому же гусь сдох, собака околела, у свиньи понос и тому подобное, тысячи причин и все брехня, потому что лень, то теперь с легкостью шли помогать – сосед-таки!
Кирику уже тайно сочувствовали, особенно сердобольные бабы: надо же, человек смиренно несет своё ведро, свою ношу, добровольно крест на горбу тащит, но как-то и в голову никому не приходило вмешиваться, мешать или помогать безбородому, словно чувствовали, что это дело – его, личное, чужим не стоит соваться. Из сочувствия возникали переживания за Кирика и даже некоторый спортивный интерес: а доколе? До каких пор он будет носить землю? Когда перестанет? Ведь второй год заканчивается, а он все так же печально бредет с ведерком за околицу и ни на кого не смотрит, будто в другом мире живет. Только морщины волнами по лицу перекатываются. Когда же Кирик завершит начатое? Но ежели по правде, никому, слышите, никому, почему-то не хотелось, чтобы он однажды завершил свои хождения. К вечеру, к тем самым, уже знаменитым 17.15, все прислушивались, невольно прислушивались и напрягались, выглядывали на дорогу, кто из окна, кто из-за плетня – пойдет или не пойдет сегодня? Но в нужный час скрипела-пела старая калитка-фортка с бледно-зелёными лишайниками на штакетинах, появлялся Кирик с ведром, и все облегченно вздыхали: молодец! И какая-то бодрость в членах и телесах кунишников появлялась, и гордость за род человеков наполняла душу, и жить становилось легче, и вроде даже смысл всего существования если не осознавался, то чувствовался.
«Идет! Тащит!» – весело шелестело вдоль улицы, которая готова была ему аплодировать.
8
И все же, никто из сельских мудрецов не мог вразумительно объяснить смысл растущего на пустыре холма. Не находилось убедительного, верного ответа на вопрос «Зачем?» Зачем человек таскает землю, зачем уже который год занимается очевидно бесполезным делом. «Для чего?» – рассуждали и в одиночку и хором. «Какой смысл?» – спорили по вечерам, и порой спорили яростно, с пеной у рта. До мордобоя, к сожалению, в спорах не доходило, а могло бы, дело такое…
– Какой смысл? Какой!.. Какой!.. – разъярялся в кругу собутыльников Яшка Лупа, доморощенный философ, – Да нет тут никакого смысла!
Они втроем, Яшка, Тимоха Бокал и Ерошка Магар, поздним вечером сидели на корточках вокруг большой банки темного домашнего вина и выпивали по стаканчику. Шелестел над их головами высокий ясень-красавец, лунный свет блестел на стеклянном боку банки и на её широком горле. Вино было свежим, вкусным, пахло копшуном (сорт душистого винограда), отдаленно напоминало тонкий запах земляники. Вино в этом славном селе делали сами из своего винограда, часто неплохого качества, делали во множественном количестве и мерили его не литрами, а банками или ведрами. Если говорили: «Поставил банку вина», то это означало, что нормально человек поставил; если говорили: «Поставил ведро вина» – и такое бывало по праздникам, – то это считалось, хорошо поставил. В будни обходились банками, поэтому назвать нашу троицу «собутыльниками» язык не поворачивается – «собаночники» они!
– Я вас уверяю, – горячился Яшка, – никакого смысла у безбородого нет. Вот ты, Бокал, для чего живешь? Чтоб пузо набить и хату пузатую отгрохать, да чтоб твоя матрешка толстой была и цветастой…
– Ну, ты это… как-то…, – мямлил Тимоха Бокал, не зная, что ответить Яшке.
– Нет у тебя главного смысла, нету! И не будет! – добивал его Яшка, – И у меня нет смысла, и у Кирика его нет. – Яшка был агрессивен, как многие философы.
– Ну, ты, это… как его… а как же без смысла? – Тимоха даже растерялся, словно только что у него отняли смысл жизни.
– Как же, как же… А вот так же! – передразнил его Лупа. – Жить без смысла – вот величие! А со смыслом любой дурак проживет.
– Ну, ты, это… непонятно как-то…, – у Тимохи во рту пересохло, он захотел вдруг величия.
– Наливай, раз непонятно. Может, человек только тогда и начинает жить, когда у него нет смысла жизни. Начинает жить и радоваться. Каждой свежей минуте радоваться!..
Тимоха булькнул из банки вина, но неудачно – стакан переполнился, и вино потекло по его пальцам. Он отхлебнул из стакана лишнее и подал стакан Яшке. (Один стакан на компанию – это здесь нормально.) Лупа бережно принял влажный стакан и сказал с пафосом:
– Хлопчики, за радость пью, пусть она будет в душе каждого, а иначе зачем?
– Ты, Лупа, философ, это всем известно, – с достоинством вступил в разговор Ерошка Магар, молодой мужичок, приземистый, хитрый, с красивой ухоженной бородой. – Ты философствуешь, поэтому постоянно всех путаешь. Изъясняйся по-простому, по-человечески, тогда и слушать тебя будут. А если тебя не воспринимают, то на что твой ум? Дырка вместо ума. Хвилософ…
Яшка обидчиво поджал губы – критику воспринимал болезненно. А Магар, которому казалось, что он всех насквозь видел, сделал заключение:
– Про безбородого скажу так: памятник себе ставит. Назло всем. Его отвергли, а он, самолюбивый, решил возвеличить себя. Эк, силища какая у его самолюбия!.. Самолюбие правит миром… Ну, за ваше здоровье, хлопчики.
Он аккуратно, бережно и легко выпил очередной стакан вина, так же аккуратно вытер усы, погладил холеную бороду и вернул стакан Яшке.
– А давай у самого Кирика спросим, зачем он землю таскает, – предложил Тимоха Бокал.
Мужики оторопели, Яшка Лупа стакан уронил – такая глупость в их мозгах еще не заводилась. Настолько с Кириком разобщились, настолько он был странным, чужим, блаженным, что разговор с ним казался немыслимым. Поговорить с ним означало нарушить какую-то границу. Общение с отверженным все еще было рискованным – и тебя за это могли отвергнуть, – и чтоб решиться на разговор, нужна была смелость, основанная на Тимохиной глупости. Да и как с ним общаться? На каком языке? Он же молчит, все нормальные слова забыл.