Статья начиналась с агрессивного выражения неприязни и продолжалась в том же ключе до конца, все две тысячи слов. «Всегда любопытно наблюдать, как «художник» колотит себя пяткой в грудь и кричит, что он живет и работает ради искусства, исключительно ради музыки – раздвигает границы, взрывает мозг, потрясает основы или просто вещает из глубин своего разбитого сердца, – но вмиг забывает свои благородные цели, как только услышит звон мелких монеток в копилках экзальтированных девиц. Каких-то два года назад, когда Джон Кайт был хоть и неловким, но весьма уважаемым в узких кругах летописцем души, заплутавшей во мраке ночи, кто мог бы представить, что в 1994 году он начнет выпускать синглы, по сравнению с которыми R.E.M.-овские «Сияющие счастливые люди» будут звучать как «Стыд, унижение и мщение» группы Skin, а восторженные старшеклассницы станут писаться кипятком каждый раз, когда он появляется в «Поп-топе»?
Основная посылка статьи: Джон Кайт – малодушный, продажный оппортунист, предавший высокие идеалы рок-музыки.
«Ты ведь был настоящим, дружище, – пишет Рич в самом конце. – Ты действительно чего-то стоил. Мы все думали, ты и вправду стремишься к чему-то большему – что ты нацелился стать Тимом Бакли, Ником Дрейком, Марком Этцелем девяностых. Но как оказалось, ты хотел стать просто-напросто Herman’s Hermits этого десятилетия».
Меня удивило, что Джона задела эта статья. Я всегда думала, что он далек от всей этой мирской суеты и его не колышет разлитие желчи в музыкальных журналах – «Это лишь комиксы для прыщавых подростков, которым никто не дает», – но, с другой стороны, до вчерашнего дня он был их неизменным любимцем. Теперь он впервые столкнулся с откровенно издевательской критикой в свой адрес, и я поняла, что, несмотря на всю внешнюю хемингуэевскую браваду, на сигареты и виски, на меховые шубы и перстни с печаткой, он остался все тем же инди-ребенком из Уэльса, который вырос на этих журналах, и теперь искренне не понимает, почему они вдруг ополчились против него.
– Они вообще представляют себе, как непросто писать популярные песни? – возмущается Джон. – Все хотят написать популярную песню. Спроси, на хер, Кевина Шилдса из My Bloody Valentine, спроси Public Enemy. Они все пытаются написать по-настоящему популярную песню. Public Enemy, они популярны. Все знают «Боритесь с властью». Это и есть попса в ее изначальном смысле! Популярная песня! В десятичной системе Дьюи она определилась бы как попса!
Он вздыхает и говорит:
– Я не понимаю. Я думал, они… Ха-ха. О боже. Я думал, они… будут мною гордиться.
Он явно смутился, произнеся это вслух, и я спешу сменить тему и спрашиваю, какой у него номер в отеле.
– Да какой там отель? Кирпичный сарай, в двух шагах от шоссе. Забронирован еще до того, как я продался попсе. Дыра дырой и огрызок сосиски в пустом холодильнике. Жалко, что здесь нет тебя. С тобой было бы лучше.
– Только не для меня, – говорю я как бы в шутку, но запоминаю его слова и прячу их в свою мысленную шкатулку с сокровищами, где хранятся все приятные вещи, сказанные мне Джоном. Я решила, что, когда их наберется ровно сто штук, я напомню их Джону и скажу ему так: «Видишь? Сто комплиментов! Это значит, что ты меня любишь! Вот полная опись всей твоей неосуществленной любви!»
К тому же я знаю, почему Тони так злобствует в своей статье. Назначив Джона на роль мальчика для битья, он пытается обидеть меня. Тони Рич – из тех желчных, злопамятных мужиков, которые запросто распотрошат человека публично, чтобы уязвить женщину, которая когда-то отвергла их сексуальные притязания. В журнале все знают, что я восхищаюсь Джоном – я, можно сказать, председатель его фан-клуба, – а значит, в нашей с Тони холодной войне Джона следует уничтожить, сровняв с землей, как важнейшее стратегическое укрепление. В музыкальной прессе такое случается сплошь и рядом. В нашем тесном, практически кровосмесительном мирке страницы журналов нередко используются в качестве «тайника» для обмена открытыми письмами, в которых авторы зашифрованно грызутся друг с другом на глазах у восьмидесяти тысяч недоумевающих читателей. Тони даже особенно и не скрывался. В одном месте он пишет о «юных барышнях определенного типа». Это «шумные, вечно поддатые малолетки в ночном автобусе, все в засосах, как в оспинах; они отчаянно привлекают к себе внимание, сыплют названиями умных книг, которые они прочитали, хотя и не поняли ни хрена, в надежде произвести впечатление на парней, а парни лишь ужасаются про себя и стараются потихоньку сбежать. Наверняка вы знакомы с такими девчонками, да, уважаемые читатели?»
Я прямо чувствую, что под последним абзацем Тониной статьи о Кайте стоит незримая строчка: «В отместку за то, что стервозная Долли Уайльд отвергла мои сексуальные притязания. Тема закрыта, вопрос решен».
Голос Джона становится сонным. Похоже, пора завершать разговор.
– Ты извини, что я тебя загружаю, малыш, – говорит он уже после того, как мы с ним попрощались, и договорились встретиться сразу, как только он вернется в Лондон, и попрощались еще раз, – но вдруг я и вправду мудак?
Это говорит музыкант, чьи песни сегодня потрясли зал, и почти три тысячи человек подпевали ему, и плакали, и понимали, что нынешним вечером мир стал чуточку лучше. Джон вешает трубку, и я уже не успеваю ничего сказать.
Я еще долго сижу на кровати и злюсь на редактора – Кенни, – который пропустил в печать эту статью, где Тони Рич издевается над такими девчонками, как я сама. Где он позорит меня – перед всем миром.
Выкурив сигарету, я отправляю факс Кенни.
«Как я понимаю, задача редактора – убирать из статей междоусобные склоки и истеричные выпады, которые выдаются за журналистику, – пишу я. – Тони Рич использует страницы национального издания вместо стены в общественном туалете, на которой карябает маркером: «Долли Уайльд – дура и шлюха». Мне теперь надо ответить ему статьей на две тысячи слов и замаскированно намекнуть, что он, старый козел, трахает несовершеннолетних девчонок? Вот так оно и происходит?»
Утром от Кенни приходит ответ: «Если честно, это было бы забавно».
Я прямо вижу, как он ухмылялся, когда отправлял этот факс. Я звоню ему и говорю, когда он берет трубку:
– Кенни! Мне бы хотелось работать в таком коллективе, где меня не унижают публично на страницах журнала. Это можно устроить?
– Боюсь, мы такие, какие есть, Уайльд. Так у нас принято, у беспринципных мерзавцев. Как говорится, не терпишь жар, уходи из коптильни.
– Ты хочешь, чтобы я уволилась?
– А ты хочешь уволиться?
Я так разъярилась, что ответила:
– Да.
9
Это было в ночь с четверга на пятницу. В субботу утром я поняла одну важную вещь.
Я сидела на кухне, ела овсянку с бананом и болтала по телефону с Крисси, который уехал обратно в Манчестер. Мы оба смотрели по телику детскую утреннюю передачу «Снова здорово». Мы всегда смотрим «Снова здорово» вместе. Это наш субботний утренний ритуал.
Мы как раз обсуждали Тревора и Саймона в роли певцов из дуэта «Поющий угол» – в ту субботу они отжигали по полной программе, – и тут меня вдруг осенило.
– Крисси, – сказала я, проглотив очередную ложку овсянки. – Мне кажется, папа… переехал ко мне насовсем.
Я посмотрела в окно. Папа возился в саду, копал грядки.
– Пора сеять горох, – объявил он мне в восемь утра перед тем, как пойти в сад. – Человек, дочь моя, должен уметь обеспечить себе пропитание. Цивилизация может рухнуть в любой момент, хе-хе-хе. И кто уцелеет? Работяга, который умеет возделывать землю. Земля уж всяко прокормит. Крестьянские навыки, вот что нам нужно. Будем учиться сажать корнеплоды и овощи для своих нужд.
Больше всего меня развеселило, что он произнес этот панегирик рабочему человеку, способному обеспечить себе пропитание, сжимая в руке лопату, которую стибрил в сарае у наших богатых соседей.
Четыре дня назад, когда Крисси уехал в Манчестер, папа с ним не поехал. Сказал, что еще пару дней погостит у меня, чтобы «помочь моей девочке по хозяйству и облагородить жилплощадь».