Там на меня надели какую-то пижаму и доставили в следующий кабинет, где посадили в здоровенное черное кресло, бинтами примотали руки к подлокотникам, а голову к подголовнику, потом укутали большим клеенчатым фартуком оранжевого цвета, велели открыть рот и засунули в него блестящую металлическую лопатку, было не очень видно. Одна женщина бинтом держала мне нижнюю челюсть, а другая, надавив лопаткой на язык, что-то сделала другой рукой – и потекла кровь. Она текла по этому желобу ручьем, ее реально было много, боль не запомнилась, но было жутко. Врач достала у меня изо рта кусок мяса, а может, это был пропитанный кровью тампон. Меня отвязали, сняли фартук, сунули в руки кусок марли и велели сплевывать. Затем отвели в палату и – внимание! – не дали никакого мороженного!
Это был провал. Правда, оставалась надежда, что дадут потом. В палате «бывалые» на раз-два объяснили, что мороженого уже несколько лет не дают. Интересно, откуда они об этом знали? Меня зачем-то несколько дней держали в больничке, кормили всякой гадостью, бабушка прислала мне письмо, по-армейски свернутое треугольником, и грамотный пацан из палаты несколько раз читал мне его вслух, другой развлекухи не было. Он вообще был классный, этот пацан. Старше меня, звали вроде Дима. Он был крупный, и голос с хрипотцой. Относился к нам бережно, как к младшим братьям, поддерживал и даже развлекал.
Особенно запомнилось, как он помог одному мальчику: тот очень скучал по маме, а родителей не пускали. Дима взял игрушечную машинку, сказал, что это телефон, дал тому пацану и говорит: «Звони маме!» Мальчик принял игру, «снял» трубку и сказал: «Але». Дима встал за его спиной и стал с ним разговаривать от имени мамы, говорил долго, может, минут пять, а может, и больше. И никто в палате не смеялся и не посмел прервать эту игру. Эти разговоры с мамой по телефону продолжались два вечера, а потом меня выписали. Вот такие воспоминания о счастливом детстве. Никаких наркозов, отдельной палаты и родителей рядом. Только лютая ноющая тоска и, что самое обидное, без мороженного!
Так вот, мой дорогой сын за то, что ты сотворил – по твоему представлению – подвиг, ты попросил подарков на сумму, равную сумме за операцию. При этом ты десять дней сачковал школу, был в палате с двумя родителями, которые тебя отправили и встретили с операции, плюс общий наркоз, одноразовая пижама, эндоскопический метод и в этот же день дома, где тебя всячески ублажали.
Помнишь, вечером, когда я тебе рассказал страшилку о своем детстве, ты, перечислив в качестве компенсации морального ущерба камеру Гоу Про, новый сноуборд, ботинки, крепление и комбинезон, сказал: «Знаешь, когда меня везли на каталке на операцию и я понял, что теперь уже все серьезно и назад дороги нет, мне стало страшно так, что аж всего заколотило. Меня везут, а я думаю: а вдруг меня за плохое поведение на органы продали, может, очнусь, а почки нет, а я даже и не пойму сразу». Про почку – это любимая фраза старшего сына; когда младший чудит, старший говорит, что от него толку никакого, только если на органы продать. Этакий братский черный юмор. Вот, видимо, и врезалось в память. Поэтому он и испугался реально.
Слушай, сынок, ничего не боятся только очень глупые люди, а то, что ты испугался, но не запаниковал, не подал виду, а вел себя достойно, – это и есть храбрость. И ты молодец! Но тебе сейчас одиннадцать, а мне было шесть, про варварско-садистские методы советской медицины я тебе уже рассказал, и тогда никому даже в голову не приходило подарить мне что-либо. Поэтому я тоже молодец, а подарки ты получишь на Новый год, если будешь хорошо учиться. Вот и все. Вот такая связь поколений.
А сын у меня все равно молодец! Да и остальные дети тоже!
Я не дайвер
Нет, я не дайвер. Мой сын дайвер.
Эту фразу за последние семь дней я произнес бесчисленное количество раз. Причем одни и те же люди участливо задавали один и тот же вопрос по два раза в день. А потом искренне, вежливо интересовались, почему я не ныряю. А я и сам не знаю почему, отвечал что-то вроде: доктор говорит, что мне нельзя погружаться глубже четырех метров. Откуда я взял эту цифру, почему глубже четырех? Первый раз ответил так, а потом уже поддерживал эту версию. А они все равно спрашивали. Участливые люди эти иностранцы.
Но не все. На корабле нас человек двадцать пять дайверов и я типа снорклер[1]. Четверо поляков – эти, слава богу, быстро усвоили, всё-таки славяне, уже научены не задавать много лишних вопросов. Четыре малайзийца и пара южных корейцев – эти вообще были на своей волне и поэтому приставали с этой глупостью нечасто, а также не слишком интересовались ответом, поэтому я каждый раз выдвигал новую версию. То про голову, то про акул, которых боюсь, то про аллергию на кислород; они со всем соглашались, вежливо кивали головами, интересовались моим ростом и, узнав, что он ровно два метра, радостно со мной фотографировались. Эти ребята из Азии в принципе дружелюбны и не держат в голове лишнюю информацию. Они, как бы это сказать… «легкие». Им реально пофигу на всех остальных, что не мешает им быть приятными в общении и даже не жадными, что часто про них рассказывают. Совсем другое дело евреи. Их на лодке было пятнадцать, и они задавали вопросы более пристрастно: не ныряете, а почему? Заплатили такие деньги и не ныряете? И смотрели с интересом и даже с какой-то жалостью, ну в смысле жаль убогого – Бог совсем мозгов не дал. Платит, а не едет.
Узнавали, что сын дайвер и я поехал из-за него, качали головами, говорили: четырнадцать лет, а уже дайвер, потом обращались к нему: ты знаешь, что твой отец тебя балует, а ты что ему за это? Пришлось сразу выдвинуть версию, что это за хорошую учебу, что, в общем, недалеко от истины, Леня поднажал и последнее время по всем зачетным предметам из Катерхема[2] приходят только «эй старс».
Когда же этот дайвинг возник в моей жизни? А возник он, по-моему, с того момента, как старший сын начал разумно рассуждать. Я в детстве тоже любил подводный мир. Держал несколько аквариумов. Прочел все книги по аквариумистике, какие были в СССР, читал много научно-популярной литературы и даже хотел стать океанологом или ихтиологом, что тогда мне казалось примерно одинаковым.
По телеку показывали фильмы про батискаф и команду Кусто, который, видно, что-то хорошее сказал про Страну Советов или, может, сочувствовал компартии Франции, кто его знает. Тогда это меня интересовало, и такой же интерес я заметил в глазах у Лени, когда он смотрел про подводный мир на Бибиси, причем древний мир с мегалодонами и прочими ископаемыми его интересовал даже больше. Насмотревшись, сын заявил, что хочет быть подводным археологом. А я, даже не зная, есть ли такая профессия, одобрительно кивал головой, думая: а почему нет?
Дальше – больше, он рос, и его легкий зуд по поводу дайвинга начал перерастать в настойчивое гудение. Первой сдалась мама. Когда Леня, освоив в Эйлате виндсерфинг, глядя на очередных людей в черных облегающих костюмах с нелепыми баллонами на спине, опять загундел, что всю жизнь готов нас слушаться, вести себя хорошо, никогда не обижать брата и сестру, если сейчас ему разрешат разок нырнуть, жена сказала: «Разреши ему», и я пошел договариваться.
Пройдя первый инструктаж и занырнув, Леня вернулся одухотворенный увиденным. Сказать, что ему понравилось, – это ничего не сказать, с тех пор все его мысли были только о дайвинге. Приехав на следующие каникулы в Россию, он честно отходил на курсы, нырял в бассейне и каком-то озере. Хоть дело было осенью, я замерз на берегу, это ничуть не остудило его пыл. Позже, приехав в Эйлат, я сидел на пляже и читал книгу, напоминая себе курицу на берегу, высидевшую яйцо с утенком, а мой сын, сдружившись с инструктором и другими дайверами, проводил все время под водой. И вот тут впервые – «спасибо» за это инструктору Леве – возникло слово «Мальдивы».