– Ты что, опять за цитирование принялась?
– Я думал, вольность и покой – замена счастью! Боже мой! Как я ошибся, как наказан! – гневно продолжала Таня.
– Таня, твой филфак, культфак или что там, остался в Москве. Если ты перескажешь мне всего «Евгения Онегина», суть не изменится.
И всё-таки Таня тогда уговорила её подождать, чуть-чуть, вот совсем чуть-чуть, а потом, буквально через недели две, Надя познакомилась с Виктором, пятикурсником. Через полгода они поженились. Таня не удивилась.
С тех пор, что бы ни происходило, Таня видела в глазах Нади немую благодарность и отчего-то всегда огорчалась: Виктор ушёл на фронт почти шесть месяцев назад, и от него не пришло ни одного письма.
С середины пары РХБЗ Краевой отпустил её, потому что сдавать зачёт по надеванию ОЗК на время она не могла: слишком болела рука. Спускаясь на первый этаж учебки, Таня, уже натягивая бушлат, вдруг обмерла: уродливая фотография снова заняла своё законное место на доске почёта.
Да что ж такое?! Фотка была правда уродской. Не веря собственным глазам, она принялась рыться в планшете и быстро нашла смятую в комок выкраденную карточку. Не глючит, значит (а могло бы). Перевела глаза на стенд. Поджала губы, чувствуя прилив злости, и быстро сорвала с него новую фотографию, скомкав её ещё сильней и запихнув на самое дно. Пусть ещё кто-то попробует повесить это уродство сюда, чтобы всё училище любовалось её серым дебильным лицом! Не такая она совсем!
Злая и раздражённая, она громко хлопнула дверью на пятый этаж, всё же радуясь тому, что впереди предстояло минут сорок абсолютно свободного времени. Сессия приближалась неумолимо, нужно было зубрить тактику, РХБЗ и особенно огневую, а делать это в одном кубрике с Машкой было в принципе невозможно. Но сейчас-то у неё будет несколько свободных минут в тишине и уединении. Остановившись посреди коридора, она прислушалась: тихое тиканье настенных часов, размеренный гул шагов где-то на плацу. Господи, пусть так будет всегда. Ну, не всегда, но хотя бы ещё немножко. Пять-шесть-семь минут покоя, когда можно просто закрыть глаза.
Открыв дверь в кубрик, она почти шарахнулась: Калужный развалился на стуле, листая тетради девчонок с конспектами. Закинув ногу на ногу, не потрудившись даже вытереть о коврик уличные берцы.
Кто бы сомневался.
Нет. Она сомневалась. Она думала, может, что-то изменилось, может…
Первый раз за эти полторы недели она видела его так близко. Скулы стали острее, чем раньше, синячищи под глазами сверкали на всё училище, но его это не портило – разве может что-то портить тошнотно-красивого и оттого почти некрасивого Калужного больше, чем его взгляд?
Он неотрывно глядел на неё, как-то пронизывающе и по-зимнему колко, не произнося ни слова, так, что Таню передёрнуло.
Скривил губы, и она невольно замерла, но вздёрнула подбородок – ей-то всё равно – и сделала ещё шаг вперёд. Правда, дальше пройти не представлялось возможным: ноги его перегораживали всю комнату.
Ничего не изменилось. Всё такой же мудак. Что ж – оно и легче.
– Если вы выбрали для отдыха наш кубрик, то не могли бы сесть покомпактнее? – она повторила его движение губ, точно так же кривясь, оборачиваясь к нему спиной и сбрасывая на пол планшет.
– Не могла бы ты пойти куда подальше со своими замечаниями? – огрызнулся он. Фантазия нарисовала его сжатые пальцы на уголках их тетрадей и леденящий взгляд в затылок.
«Не могла, не могла, не могла», – слова царапали язык, и Таня только сильнее сжала губы, оборачиваясь и скрещивая руки на груди.
– Это моя тетрадь, – нахмурилась она, кивая на зелёную тетрадку с кошачьими мордочками у него в руках.
– Блещешь интеллектом, Соловьёва, как и всегда, – размеренно и почти без злости произнёс он, открывая её конспекты. Прежде чем Таня успела вскрикнуть, котик на обложке расползся пополам вместе с тетрадными листами, и обрывки полетели на пол.
– Очень небрежно написано, – Калужный чуть склонил голову набок, смотря серьёзно. – Перепиши аккуратнее.
Идиот. Самый последний дурак! Она писала эти долбаные конспекты последние три месяца, да, писала криво, но как ей писать? Как ей было писать?! В три часа ночи, после ужасного дня, рисовать завитушки цветными карандашами?!
Кретин. Кретин. Кретин! Таня физически ощущала, как отчаянно краснеет в жалкой попытке сказать хоть что-нибудь, способное задеть его. И видела, как расползаются его губы. Потому что ей нечего сказать, и они оба это знали.
Он улыбнулся. Что?.. Зубы белые, ровные. Улыбнулся. Морщинки разбегались от тёмных глаз к скулам, и это было… странно.
Улыбаешься? Улыбайся. Только глаза твои не соврут. Господи, сколько фальши.
Отчего она подумала, что он будет относиться к ней по-другому?
– Вы просто больной. Я это сразу поняла, – на выдохе.
– Что-что?
– Я уже сказала.
– Замолчи и иди на пары, – он сощурился, чуть приподнявшись, и из-под стопки книг у него на коленях на пол выскользнули какие-то листы и её, блин, фотографии, штуки три. Те самые, уродские.
Классно. Он не просто больной. Он больной маньяк.
– Вы… – она чуть не задохнулась, уставившись на него в упор. – Это вы обратно повесили?!
И ведь откопал где-то. И ведь распечатал. И ведь повесил.
– Нет, это я так с собой ношу, любуюсь. Ни есть не могу, ни спать, веришь? – протянул он, глядя с насмешкой. – Только попробуй снять их со стенда ещё раз.
– Ваши угрозы просто смешны, – процедила Таня.
– Ты меня поняла? – тихо сказал он.
– Да вы… вы…
В груди ревело что-то, обидное и больное. Что она ему сделала? Ну что?
Он раньше хотел её ломать. Она поняла. Но что ты хочешь теперь, лейтенант Калужный? Разве ты не видишь? Разве не понимаешь? Жизнь отлично справляется без тебя. Хватит стараться. Хватит, у тебя и так получается хорошо…
Что это в груди?.. Почему так в глазах щиплет? Не ему ломать. Не ей плакать.
У Калужного в глазах – целое море цинизма.
И обидно – бесконечно, бесконечно, бесконечно, почти до слёз. Только плакать она не будет.
– Есть в вас хоть что-то человеческое? – зачем-то сказала она. Получился полушёпот-полухрип.
Он неожиданно встал и сделал шаг к ней, глядя с невыразимой злобой, бьющей через край почти чёрных ледяных глаз.
– Ты солдату американскому, может, тоже так скажешь? А ты попробуй. Поговори. Душу излей, так сказать. Посмотрим, что ты получишь. Я-то знаю. Пулю ты в голову получишь, Соловьёва, и сдохнешь ни за что, если будешь на котов бездомных во время бомбёжки смотреть! Молчишь? Умница. Всё, что ты можешь! Ну и где все твои словечки, Соловьёва?! Ты не можешь даже ответить! Давай, скажи, что я неправ! – почти по слогам выплюнул он ей в лицо, голос его почти срывался, и Таня чувствительно приложилась лопатками о стену, сморщившись и тихо ругаясь от боли на выдохе.
Больно. Больно.
Несколько секунд в звеняще болезненной тишине, зажмурившись, перед глазами красные круги; ну, всё, всё, он заткнулся, наверное, он отошёл, всё нормально, и, кажется, пора вдыхать. Восьмое декабря, две тысячи семнадцать, Соловьёва Татьяна, звезда падает, падает, падает, раз, два, три, всё нормально…
Бетонная крошка. Пыль. Рябящие буквы. И воздуха – нет.
То есть совсем.
Таня распахнула глаза, чувствуя нарастающую панику и хлёсткую, давящую боль в груди. Перед глазами стояли искры и плыли какие-то круги, в груди давило, а горло просто не размыкалось.
И лицо Калужного – крупно, неразборчиво, там, где-то на задворках сознания. Я НЕ МОГУ ДЫШАТЬ, Я НЕ МОГУ ДЫШАТЬ, У МЕНЯ НЕ ПОЛУЧАЕТСЯ – но вместо слов хрипы и подступающие слёзы, потому что она правда не может!
Ещё рано ей умирать, ещё рано!
– Какого ты?.. – голос Калужного глухо бьётся о стенки черепа. – Соловьёва, мать твою…
Вдохи какие-то рваные, короткие, не приносящие воздуха, ужасно болезненные, и ничего, ничего больше нет вокруг, кроме режущей боли.
Тёплые сухие ладони коснулись её лица и сомкнулись вокруг рта и носа.