– Не может быть! – охает посетительница.
– Да-да. Даже заикаться о том было нельзя, – говорит Розмари. – Никому из нас. Мы все дали подписку о неразглашении государственной тайны. Нас отдали бы под трибунал, а, может, и расстреляли бы, если бы мы не держали языки за зубами.
Она хихикнула:
Но не думаю, что теперь, учитывая мой возраст, у меня возникнут неприятности. Память у меня уже не та, что раньше. Я толком и не помню, кому и что говорила.
Они обе смеются.
– Так где вы работали?
– Сначала в «MI 5»[7], в Лондоне. Первыми они меня завербовали. Потом перешла на службу в «MI 6»[8].
– Ух ты, как интересно! И чем же вы там занимались?
– Ничем особенным, – качает головой Розмари. – Мне кажется, пользы от меня было немного. Мы в основном бумажки перебирали.
– Ой, не скромничайте. Наверняка не только бумажки.
Розмари, наклонившись к ней, понижает голос:
– Ну да, во время войны я вела наблюдение. В ту пору в Лондоне было много пришлых людей.
В подтверждение своих слов она энергично кивает, и ее любопытная гостья в предвкушении новых откровений раздвигает губы в алчной улыбке:
– А я имела большие связи, и меня приглашали на все посольские приемы. Я слыла светской красавицей.
Эвелин, слыша все это довольно отчетливо, думает про себя: вот глупая баба. Не следовало бы Розмари распространяться о своей службе в разведке. Сама Эвелин будет молчать как рыба. Бывших разведчиков не бывает. Если ты поклялся хранить это в тайне, значит, должен хранить это в тайне всю жизнь наряду со всеми остальными секретами. Пожалуй, стоит пройти за креслом Розмари и шепнуть ей на ухо: «Закон о предательстве». Интересно будет посмотреть на ее реакцию.
Новый взрыв смеха отвлекает Эвелин от кроссворда. Он нетрудный, но требует сосредоточенности, когда она вписывает в клетки буквы, которые потом, в окончательном варианте, чернилами заменит на другие. В сегодняшней головоломке больше анаграмм, чем обычных определений, и Эвелин анаграммы нравятся: перетасовка и перестановка букв напоминают ей кодирование – увлекательное занятие, от которого временами немного болела голова, если приходилось шифровать и расшифровывать сообщения в срочном порядке.
С минуты на минуту зазвучит музыка. Эвелин предпочла бы сидеть в тиши своей комнаты или одного из других залов лечебницы, но желательно, чтобы ее воспринимали как часть группы, видели, что она вместе со всеми пытается запомнить слова популярных песен. В прошлом месяце с ними занимался пианист, который все наигрывал им мелодию Roll Out the Barrel[9], – очевидно, привык выступать в рабочих клубах[10]. Сегодняшний музыкант им будет играть на укулеле. Можно подумать, во время войны слушали одного только Джорджа Формби[11].
Эвелин больше нравилась классическая музыка, особенно дневные концерты в церкви Сент-Джонс на Смит-сквер, которые она посещала, когда еще была в состоянии самостоятельно ездить в Лондон. И она продолжала ходить на эти концерты даже после всего, что случилось. Приятно было развеяться. Утром с час она проводила в универмаге «Питер Джонс», оставшееся время посвящала пошиву новых наволочек или выбирала цветную шерстяную пряжу для ажурных изделий, которые вывязывала крючком Пэт. Часов в одиннадцать вкусный кофе с выпечкой из дрожжевого слоеного теста в элегантном кафе, что позволяло ей обходиться без обеда.
Эвелин вздыхает. Жаль, что она больше не вольная птица и вынуждена полагаться на заботу персонала лечебницы. Это так утомительно. Они, конечно, все любезные и услужливые, но то ли дело, когда она сама отправлялась на вокзал по окончании утреннего часа пик, на поезде доезжала до Лондона и шла на дневной концерт или в одну из художественных галерей, чтобы взглянуть на любимые полотна. В хорошую погоду после концерта она частенько прогуливалась по набережной Миллбэнк до галереи Тейт. Особенно ей нравился Тернер. Она могла часами смотреть на «Дождь, пар и скорость». Очень атмосферная картина.
А ранней весной она посещала Челсийскую выставку цветов. Конечно, не в дни всеобщего ажиотажа, а в один из тех, когда туда допускались только члены садоводческого общества. Ее любимые цветы – чемерица и подснежники, вестники весны. Но только без Пэт. Однажды, много лет назад, она взяла ее с собой, но Пэт, была уверена Эвелин, заскучала, не посмотрев и половины садов. Может быть, потому, что Эвелин имела привычку зарисовывать дизайнерские решения и записывать названия новых сортов растений. Пэт интересовали только сады и поля для гольфа, защищенные от собак. Нет, Эвелин получала гораздо больше удовольствия, когда ходила на выставку одна и ей никто не мешал восхищаться красотой растений и мастерством ландшафтных дизайнеров и профессиональных садоводов. Вообще в жизни ее возникало куда меньше сложностей, если она что-то делала в одиночку.
Зазвучала музыка. На колени Эвелин положили листок с текстом песни, отпечатанным крупным шрифтом. Слова When I’m Cleaning Windows («Когда я мою окна»), как и многих других популярных песен, она помнила наизусть, но сейчас ей приходилось шевелить губами и всматриваться в текст, чтобы все видели, как она старается. Ее неуверенный голос сливается с другими хриплыми дрожащими голосами, тонет в ритме музыки и псевдоланкаширском акценте музыканта, но постепенно набирает силу и крепнет в знаменитой хоровой песне.
– Миссис Т-К, вам помочь? – раздается рядом ласковый голос.
Чья-то рука помогает ей взять листок с текстом песни, затем кладет на журнальный столик кроссворд Эвелин и берет ее карандаш. Эвелин улыбается, позволяя помощнице подсказывать ей слова: та водит по фразам кончиком отточенного карандаша. Эвелин любит писать острыми карандашами; в прошлом они сослужили ей хорошую службу.
Глава 8
25 апреля 1943 г.
Дорогой мой, любимый человек!
Я не обманываюсь – прекрасно понимаю, что тебя больше нет, но, кроме как в письме, не знаю другого способа выразить свои чувства, излить ярость, потому пишу так неистово, что фактически изодрала в клочья почтовую бумагу. Да, мною владеют ярость, гнев – называй как хочешь – из-за того, что ты, уцелев в ходе стольких операций, в конечном итоге погиб. Как они могли быть так безалаберны в отношении тебя после всего, что ты вынес! Как могли так дерзко испытывать судьбу? Мне хочется вопить, с остервенением наброситься на тех, кто не ценил твою жизнь.
Мое горе столь люто, столь неукротимо. Меня тошнит от слез бешенства. Во-первых, я злюсь на тебя за то, что ты вообще пошел служить в ту проклятую часть. Во-вторых, я донельзя возмущена тем, что тебя не уберегли. Я знаю, что ты не мог рассказать мне, чем конкретно тебе приходилось заниматься по долгу службы (хотя нетрудно догадаться) и что потери несут все подразделения, но ведь ты выбрал самую опасную стезю, да? И как смеешь ты оправдывать собственное решение желанием усовершенствовать свой французский! Родной мой дурашка, ты ведь так гордился своими лингвистическими способностями, да? Млел от счастья, что долгий летний отдых на Лазурном Берегу и катание на лыжах в Альпах помогли тебе отшлифовать твой французский.
Лучше б ты ни слова не знал на этом треклятом языке, даже тех, что ты ласково нашептывал мне во время нашего медового месяца. Я могу думать лишь о том, что твоя любовь к французскому отняла тебя у меня, заставила рисковать. И вот результат: ты больше никогда не вернешься ко мне, никогда меня не обнимешь, не поцелуешь. У нас никогда не будет дома с конюшнями и садом, как мы планировали. Наши дети, о которых мы так мечтали, никогда не родятся. Из-за этой ужасной войны мы лишились той жизни, что была, как мы думали, обещана нам, и теперь я не представляю, как мне дальше жить без тебя.