Литмир - Электронная Библиотека

– Отче, ведь не за себя, не в личку бакланились пацаны!

Савва слушал Агатия и невольно припоминал фразу, знакомую с прежних домонашеских лет: «За державу обидно!» Вот ведь как. В миру-то все, как в церкви! Тут мученики за веру в Бога стоят, там, за оградкой – за понятия о чести и справедливости…

И старцу открылось то, о чем ум Агатия интуитивно догадывался, но не умел ни сформулировать, ни объяснить самому себе.

Нежданно-негаданно (кто бы мог подумать!) из розовых молокососов выпорхнула высокая гражданская позиция, невозможная ни при каких обстоятельствах во взрослом «законодательном собрании», где «гражданский» речитатив власти давно превратился в личный приспособленческий бизнес.

Как внезапный ветер перемен, прозвучал отчаянный крик юных бунтарей об истинном, не циркулярном благе России. И этот крик, не скованный должностной порукой, страхами и подковерным шепотком, вызвал во взрослом государстве объединенное чувство отторжения и упрека.

Профессор Пухловский, ученый, специалист по социологической проблематике, не понял ничего из высказанных студентами претензий. Профессионально оценить возникшее взаимное непонимание ему помешал элементарный животный страх. Он, как беспомощный зверек, пискнул: «Помогите!» – спасая свою стареющую шкуру.

Но ведь страх раздавил профессора не сразу. Вначале дискуссии он мог услышать аудиторию и ответами, исполненными не нравоучительной снисходительности, но мудрости, предотвратить назревающий конфликт. Но профессор не посчитал нужным снизойти до уровня крикливого оппонента. Видано ли, чтобы яйцо учило курицу!

Он явно забыл, что когда-то сам был птенцом и с таким же яростным безрассудством долбил скорлупу обстоятельств в надежде на будущие бла-бла-бла.

Но теперь, несмотря на общую образованность и специальную начитанность, его мозг превратился в обыкновенный, паленый временем исторический гриль. Чего стоит проникновенный монолог о социальной справедливости и личной свободе, если многолетний гнет абстрактных цифр и понятий выдавил из обоих полушарий его головного мозга ощущение высокого смысла собственной жизни. Но главное, выдавил заветные бла-бла-бла, о которых только и следует говорить в контексте будущего. Говорить не снисходительно, но совершенно серьезно. Ведь они – крылья!

Увы, эта очевидная дилемма не пришла в голову Пухловскому. И заслуженный профессор, сгорая от первобытного и бессознательного страха, нажал тревожную кнопку.

Омоновцы… Тот же Осип, человек неглупый и совестливый, оказался в стрессовой ситуации бессловесным исполнителем административной воли и, более того, энергии зла. Почему его внутренняя генетическая доброта не очнулась, когда стремнина происходящего понесла события, как сорвавшуюся с привязи лодку? Да, он, служивый человек, обязан был исполнить приказ. А если поступит приказ стрелять в собственную мать?..

Иными словами, почему наш хваленый гуманизм, драгоценный плод эволюции и личных духовных упражнений, тотчас забывает все свои интеллектуальные достоинства и в первой попавшейся под руку стрессовой ситуации встает под знамена римского Колизея: «Хочешь жить – убей!» Почему мы даже не считаем нужным остановить занесенную для удара руку и посмотреть в глаза оппоненту, почувствовать интонацию его речи и попытаться понять первопричины его суждений?

Да, его точка зрения не совпадает с нашей – ну и что?! Неужели только насилие может разрешить спор двух интеллектуальных подобий? Помните, Александр Галич пел:

Не бойтесь тюрьмы, не бойтесь сумы,

Не бойтесь мора и глада,

А бойтесь единственно только того,

Кто скажет: «Я знаю, как надо!..»

Часть 3. Собеседники

Не все складывалось гладко в отношениях старца и молодого келейника. Агатий, поначалу «холодный, как айсберг в океане», день ото дня внутренне «таял». Все более становилось заметно, что глубоко, в переплетениях его бесчувственных органов, журчит первая «весенняя зажора». Подъедая видимую часть айсберга, вымороженного циничной подростковой злостью, веселая зажора вытапливала из онемевших нервных окончаний теплые сердечные чувства. Однако этот процесс шел не быстро, весьма болезненно, растягиваясь на месяцы. Старцу Савве вдоволь достало от новоиспеченного келейника. Агатий нарочито сдержанно, доходя порой до молчаливого вызова, проявлял недоверие, когда разговор заходил о вопросах мировоззренческих. И, в то же время, он эмоционально и непосредственно являл заинтересованность в самых, казалось бы, незначащих вопросах монастырского обихода.

Однако негативные реакции Агатия не смущали и не огорчали старца. В них он видел прежде всего свой собственный изъян, а интерес келейника к монашескому бытописанию списывал на ловкий способ сменить тему. Как чуткий исповедник Савва полагал себе в вину то неоправданную поспешность в расспросах юноши, похожую на простое праздное любопытство, то корил себя за то, что, распахнув сердечко Агатия, спешил найти правых и виноватых, теряя нить сопереживания со своим визави.

Порой, не зная, как остановить внезапное многословие Агатия, он увещевал его одной и той же фразой: «Ты потерпи, Бог даст». Агатию же казалось, что старец просто не хочет его слушать, и надолго замыкал уста.

Шли месяцы. Однажды, пробудившись среди ночи, Савва услышал плач за тоненькой перегородкой, отделявшей его крохотную спальню от прихожей.

– Что случилось, милый? – спросил старец, выходя в ночном к Агатию. – Отчего ты не спишь? Ночь на дворе.

– Не могу, отче! – рыдая, ответил юноша. – Сволочь я, сволочь последняя!..

Старец присел на сундучок напротив.

– Не томи себя, сынок, поведай мне кручину. Видит Бог, твои слова останутся между нами.

Агатий несколько утишился и внимательно посмотрел в глаза старцу. В его взгляде было столько глубины и решимости взлететь в небо и одновременно упасть в пропасть, что это смутило даже Савву, повидавшего на своем веку многие проявления человеческого духа.

Старец выдержал взгляд и добавил:

– Ты можешь не говорить, но кручина останется при тебе и будет мучить тебя день и ночь.

Агатий встрепенулся, как раненная птица, потом сник и долго не мог сосредоточиться. Наконец он набрался внутренней решимости.

– Отче, в прошлый раз я вам рассказал не все…

В ту ночь Агатий поведал наставнику об институтской клятве «Но пасаран», данной курсом на следующий день после разгрома. То была клятва вечного товарищества, клятва до гроба. Два самых близких Агатию человека, весельчак Гарри и любимая Светка, прошли через ОМОНовский обезьянник и, выйдя через две недели на свободу, задыхаясь от пережитого, решили свести счеты с жизнью. О своем решении они сообщили Агатию. Ум и душа будущего келейника оказались на распутье. В отличие от товарищей он не был убежден в безальтернативности суицида, но подростковая дружба – штука грозная: Агатий решил идти с товарищами до конца.

О, юность! Как беспечна твоя живительная сила в порыве внутреннего восторга! Зло раскачивает нас, как маятник, добро пытается вернуть нас в точку равновесия, ведь только из этого положения мы можем спокойно и внимательно разглядеть окружающий мир и принять правильное решение. Но зло коварно и непредсказуемо, и в этом его временная сила.

А что же мы? Почему мы позволяем злу совершаться? Не потому ли, что огромная лавина времени еще только разгоняется в нас? Она не желает тратить внимание на «пустяки» и не позволяет нашему уму «онлайн» анализировать происходящее. «Потом разберемся!» – весело восклицает молодость, пытаясь обогнать собственное время жизни.

Даже в момент суицида нас не покидает ощущение бессмертия. Неужели юности нечего терять? Ведь из всего сущего, человеку дорог прежде всего он сам. Однако в юности его «самого» еще так немного. Выходит, и потеря невелика…

5
{"b":"691837","o":1}