Сказав это, Петька пулей вылетел из квартиры и вприпрыжку помчался встречать свою пассию.
– Ты слышал? Интеллигентная и скромная девушка из института США и Канады! – фыркнул Мишка. – Широкие взгляды! Наверняка какая-нибудь кикимора, обсыпанная перхотью. Да еще на костяной ноге. Он обожает таких. И что ей остается, этой кикиморе? Да то и остается, что, подпрыгивая на костяной ноге, исповедовать широкие взгляды.
Мы с Мишкой выпили и опять налили.
– Этот наш Петька, он же такая скотина! – сказал Мишка. – Ты знаешь, он подвержен влияниям, это заметно, когда читаешь его творения. Любая его книга говорит сама за себя. Я могу безошибочно угадать, что Петька читал накануне – перед тем как засесть за очередной роман. Если от его книги пованивает Джойсом, вернее, бараньими почками на углях, которые оставляют во рту отвратительный привкус с отдаленным ароматом мочи, – значит, перед этим он до одури накачался «Улиссом». Если я вижу, что он никак не может расправиться с предложением, которое начинается на одной странице, продолжается на второй, а заканчивается на третьей, то можно с уверенностью утверждать, что он только что осилил Льва Толстого или Маркеса.
Мишка грязно выругался.
– Был я тут у него. Сидит в своем порыжелом кожаном кресле, уткнувшись в монитор, и думу думает. «О чем скорбишь?» – спрашиваю. Он медленно поворачивает голову и смотрит на меня. «Что тебе нужно, мизерабль?» – отвечает. И все это так высокомерно, словно я насекомое, а он слетел с золотого облака, где только что гарцевал на Пегасе… Пусть он только появится здесь с этой своей кикиморой на костяной ноге! Широкие взгляды… Я ей покажу такие широкие взгляды!
Из меркантильных соображений Соловей раз в неделю в Литинституте читает лекции по теории прозы. На самом деле он часами треплется со студентами, рассказывая им анекдоты о знаменитых писателях, а потом с чувством исполненного долга сломя голову несется в кассу за своими сребрениками.
– Я слышал, он нанял «негра», – сказал я.
– Только не нанял, а закабалил. Петька, он… вот же пройдоха! – Мишка засмеялся. – Петька, значит, навесил одному талантливому студиозусу хвостов, и тому ничего не оставалось, как согласиться. Теперь Соловей кормит «негра» сырым мясом и держит в подвале. И тот строчит за него романы…
– А ты почему ничего не пишешь?
Когда-то Мишка увлекался поэзией и даже издал книжечку стихов. И, насколько могу судить, совсем не плохих.
– А о чем мне писать? О вставной челюсти? Можно, конечно. А что? Стоматологическая сага о пародонтозе! Баллада о золотых фиксах! Дело в том, что моя поэзия никому не нужна. Время и я пришли к непреодолимым противоречиям. Мы противостоим друг другу. Мы несовместимы. Нынешняя читающая публика меня не поймет. Ей подавай дешевое пойло. Оно будет хлебать его лоханями. Я непонятый гений. Я стою над толпой, которая смотрит себе под ноги и не видит меня.
– А Соловья она видит?
– А Соловья она видит. Потому что Соловей не возвышается над толпой. Он одного с ней роста. Это и привлекает обывателя. Нынешнему дураку-читателю нравится, что писатель такой же дурак. Когда я просматриваю Петькины книги… Словом, мне кажется, я не роман читаю, а скачу на бешеной кобыле по целинным и залежным землям. Или в шторм на утлой лодчонке пересекаю Ла-Манш. Он работает в рваном ритме, этот наш Соловей-пташечка. Причем он крайне неразборчив в средствах. Например, живописуя душераздирающую сцену расставания, он барабанит языком Аристофана, а когда хочет рассмешить читателя, берет на вооружение мрачную лексику Кафки.
…Мишка не всегда был стоматологом. Почти три года он слонялся по коридорам и аудиториям филфака МГУ. Там он напитался филологической фанаберии, научился часами говорить ни о чем, что очень нравится экзальтированным дамам и высоко ценится в так называемых интеллектуальных кругах, и там же, на филфаке, познакомился с Соловьем.
Из университета Мишку выдернул отец, Лев Самуилович Розенфельд. Другом Льва Самуиловича был знаменитый московский дантист профессор Сироткин, который до своего отъезда в Штаты возглавлял едва ли не единственную в СССР платную стоматологическую поликлинику. Мишкин отец много лет проработал у Сироткина замом. Поликлиника размещалась в неказистом двухэтажном особнячке, притулившемся в Дохтуровском переулке, неподалеку от метро «Киевская».
Врачебный персонал поликлиники состоял из последовательных приверженцев радикальной стоматологии, то есть из профессионалов, которым было чуждо чувство сострадания. И я сам не раз слышал душераздирающие крики, которые вырывались из зубоврачебных кабинетов, словно из пыточных камер гестаповских застенков.
Легенда, в которую я свято верю, гласит, что однажды профессор Сироткин, славившийся болезненным пристрастием к изуверским шуткам, заманил туда подвыпившего полковника Генерального штаба, которого с рук на руки передал хирургу Баранову. Угрюмый, неразговорчивый, вечно не бритый, Баранов был похож на холодного убийцу, каковым, как мне кажется, и являлся. У полковника были гнилые зубы. Баранов, тоже подвыпивший, на спор – без анестезии! – в один «заезд» выдрал у полковника шесть зубов. Чтобы пациент не брыкался, безжалостный Баранов на время экзекуции, не пожалев собственных подтяжек, крепко-накрепко приторочил полковника к креслу, а в рот ему вставил – чтобы не укусил – специальный фиксационный зевник для крупного рогатого скота.
Ополоумевший полковник, говорят, так орал, что его было слышно у пригородных касс Киевского вокзала.
Работали в поликлинике только евреи. У многих были русские фамилии. По этой ли причине или по какой иной, но пили там по-русски – то есть беспросветно. В три часа дня в кабинетах практически не оставалось ни одного трезвого врача. И годами это сходило им с рук.
Профессор Сироткин, бывший там не только главным врачом, но и главным сердцеедом, не менее раза в год полностью освежал корпус молоденьких и хорошеньких сестричек. Стоматологи – сплошь отчаянные ловеласы, пьянчуги и буяны – всемерно поддерживали эту традицию.
В конце концов, это случилось уже в начале девяностых, поликлинику прикрыли, и дружный коллектив стоматологов чуть ли не в полном составе отбыл на Брайтон Бич. Первым укатил главврач. Ходили слухи, что Сироткин окольными путями заблаговременно переправил за границу двенадцать миллионов долларов.
Единственный, кто не поехал за океан, а отправился на историческую родину, в Израиль, был Лев Самуилович Розенфельд, Мишкин отец.
…Мишка рассказывал, что, когда он оканчивал третий курс филфака, отец провел с ним своеобразную политико-воспитательную беседу.
«Хочешь всю жизнь отбарабанить учителем в общеобразовательной школе, чтобы за копейки учить русских гоев их же русской литературе? Курам на смех! Ведь вокруг тебя одни только гои, протри глаза, слепец! И ты думаешь, они, гои, поверят, что ты гой еси, добрый молодец?..»