Чужое ремесло Чужое ремесло мной помыкает. На грех наводит, за собой маня. Моя работа мне не помогает и мстительно сторонится меня. Я ей вовеки соблюдаю верность, пишу стихи у краешка стола, и все-таки меня снедает ревность, когда творят иные мастера. Поет высоким голосом кинто – и у меня в тбилисском том духане, в картинной галерее и в кино завистливо заходится дыханье. Когда возводит красную трубу печник на необжитом новом доме, я тоже вытираю о траву замаранные глиною ладони. О, сделать так, как сделал оператор, послушно перенять его пример и, пристально приникнув к аппаратам, прищуриться на выбранный предмет. О, эта жадность деревца сажать, из лейки лить на грядках неполитых и линии натурщиц отражать, размазывая краски на палитрах! Так власть чужой работы надо мной меня жестоко требует к ответу. Но не прошу я участи иной. Благодарю скупую радость эту. 1959 Пятнадцать мальчиков Пятнадцать мальчиков, а может быть, и больше, а может быть, и меньше, чем пятнадцать, испуганными голосами мне говорили: «Пойдем в кино или в музей изобразительных искусств». Я отвечала им примерно вот что: «Мне некогда». Пятнадцать мальчиков дарили мне подснежники. Пятнадцать мальчиков надломленными голосами мне говорили: «Я никогда тебя не разлюблю». Я отвечала им примерно вот что: «Посмотрим». Пятнадцать мальчиков теперь живут спокойно. Они исполнили тяжелую повинность подснежников, отчаянья и писем. Их любят девушки – иные красивее, чем я, иные некрасивее. Пятнадцать мальчиков преувеличенно свободно, а подчас злорадно приветствуют меня при встрече, приветствуют во мне при встрече свое освобождение, нормальный сон и пищу… Напрасно ты идешь, последний мальчик. Поставлю я твои подснежники в стакан, и коренастые их стебли обрастут серебряными пузырьками… Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь, и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно, как будто победил меня, а я пойду по улице, по улице… 50-е «Я думала, что ты мой враг…»
Я думала, что ты мой враг, что ты беда моя тяжелая, а ты не враг, ты просто враль, и вся игра твоя – дешевая. На площади Манежной бросал монету в снег. Загадывал монетой, люблю я или нет. И шарфом ноги мне обматывал там, в Александровском саду, и руки грел, а всё обманывал, всё думал, что и я солгу. Кружилось надо мной вранье, похожее на воронье. Но вот в последний раз прощаешься, в глазах ни сине, ни черно. О, проживешь, не опечалишься, а мне и вовсе ничего. Но как же всё напрасно, но как же всё нелепо! Тебе идти направо. Мне идти налево. 50-е «Жилось мне весело и шибко…» Жилось мне весело и шибко. Ты шел в заснеженном плаще, и вдруг зеленый ветер шипра вздымал косынку на плече. А был ты мне ни друг, ни недруг. Но вот бревно. Под ним река. В реке, в ее ноябрьских недрах, займется пламенем рука. «А глубоко?» – «Попробуй смеряй!» – Смеюсь, зубами лист беру и говорю: «Ты парень смелый. Пройдись по этому бревну». Ого! – тревоги выраженье в твоей руке. Дрожит рука. Ресниц густое ворошенье над замиранием зрачка. А я иду (сначала боком), – о, поскорей бы, поскорей! – над темным холодом, над бойким озябшим ходом пескарей. А ты проходишь по перрону, закрыв лицо воротником, и тлеющую папиросу в снегу кончаешь каблуком. 50-е «Чем отличаюсь я от женщины с цветком…» Чем отличаюсь я от женщины с цветком, от девочки, которая смеется, которая играет перстеньком, а перстенёк ей в руки не дается? Я отличаюсь комнатой с обоями, где так сижу я на исходе дня и женщина с манжетами собольими надменный взгляд отводит от меня. Как я жалею взгляд ее надменный, и я боюсь, боюсь ее спугнуть, когда она над пепельницей медной склоняется, чтоб пепел отряхнуть. О, Господи, как я ее жалею, плечо ее, понурое плечо, и беленькую тоненькую шею, которой так под мехом горячо! И я боюсь, что вдруг она заплачет, что губы ее страшно закричат, что руки в рукава она запрячет и бусинки по полу застучат… 50-е |