Да вдруг увидала болвана, затряслась вся, закрыла лицо руками.
— Ну, думает Борода, — не обошлось тут дело без; Кореня.
Подъехал совсем близко, остановил лодку.
— Что говорит такое?
Молчит русалочка, дрожит вся. И видит Борода: совсем — совсем маленькая, лет может двенадцати, не больше.
— Ах ты, — говорит, — несчастная твоя доля… Не бойся, — говорит. — Я, — говорит, — добрый… Я этого болвана, я вот как…
Взял и ткнул его опять ногой в затылок, потому что видит — как же ее утешить?
Зашипел болван.
Одна лягушка взобралась на болвана, прямо на темя, да как заквачет на весь пруд. Открыла лицо русалочка, глянула на лягушку, а лягушка сейчас:
— Верно, — говорит, — добрый.
— Добрый, — говорит и Борода, смотрит на русалочку, смеется. — Кто, говорит, тебя обидел? Может, дед за что наказал?.. А то, может, Корень?..
А дело, видите, как было. Был этот Корень, как вам сказать, жадный был, все ему мало.
Ну и как водилось у него в пруде много рыбы, (тогда, знаете, не то, что теперь): бывало, выйдешь на пруд: Господи ты мой Боже, — щуки вот эдакие были, а сомы… плывет, бывало, — прямо тебе теленок… А много было, страсть: — стадами ходили.
Ну, Корень, чтобы рыба из пруда в реку не заходила, взял, да и заколдовал: что — провел через весь пруд поперек межи.
Вы сейчас спросите, как?
А так — веслом, и заколдовал: чтоб, где он веслом отметил, рыба за ту межу не переплывала…
А русалкам спокон веков такой зарок положен: пасет их ихний дедка по полям, лугам и болотам, — играй сколько хочешь, а за межи переходить нельзя… Как межа, так сейчас и ищи, где ее обойти. Ну, значит, эта русалочка играла, играла с подругами по пруду (пруд-то большой был, в камышах весь, раздолье)… да… Играла — играла, да и — заплыла к самой мельнице, а Корень как раз тут и заколдовал межу; ей и нельзя.
Подруги ушли, а ей нельзя: горит водяная межа поперек через весь пруд.
Ну, взобралась она на купавки, значит, и плачет. Конечно, ребенок: скучно одной.
А Корень спит себе, ничего не слышит. Ему что? Рыба дома — значит, и спи себе.
Расспросил это Борода обо всем русалочку, — ах ты, — говорит, горемычная…
Глянул по пруду: — в самом деле, все равно как след от лодки через весь пруд, как медная струна протянута.
— Дедушка, — говорит, русалочка, — перенеси ты меня через эту межу…
Сложила ручки, смотрит на Бороду, а глазами: морг-морг, и ресницы мокрые, мокрые от слез. Вздрогнула.
Вытаращились и лягушки на Бороду, смотрят, что скажет?
А нельзя, никак нельзя переходить русалкам межи; закон такой.
Что нельзя, то нельзя.
Хорошо. Вот взял Борода русалочку в лодку и повез вдоль межи. Едет, а она сидит напротив, глаз с него не спускает.
— Дедушка, — говорит, — куда ты меня везешь?
— Куда везу, туда везу, — говорит Борода. Сам говорит, а сам думает; «как быть?»
Знаете, задал ему Корень задачу: поглядит — поглядит на межу нет крепко сделано: уж как он колдун, так сразу видит, какое колдовство можно снять, какое нельзя. Все равно, как скажем, сделал слесарь замок, а ключ потеряли, позвали другого слесаря.
— Можешь отомкнуть?
— Нет, ваше-скородие, не могу-с.
Так и тут: и тот мастер, и тот мастер, да один дохитрился, а другой нет.
Задумался Борода, брови сдвинул, приставил палец ко лбу, крякает… Трудно дело.
И не то, что-б ему никак нельзя было русалочку из пруда вывести, а главное, подумает, подумает про Кореня: «ах ты думает этакой, сякой»… Обидно. И не то что обидно, а досадно.
Однако, под конец плюнул. Причалил к берегу, взял на руки русалочку, вышел на берег.
— Вот что, — говорит, — у него свое, у меня свое, всякий свое знает… Попади он ко мне на огород, так я бы его еще не так оплел… (Все-таки, знаете, немножко стыдно, что он как будто дурей Кореня). Да. Нахмурился. — «А ты, говорит, девочка, не бойся, все сделаю».
И понес он ее, по лозняку, по крапиве, — где не было меж.
Темно это в ракитках. От месяца светлые пятна лежат на траве, роса кое-где блестит, только тусклая, не то, что на чистом месте. Сухие сучки хрустят под ногами…
Откуда-то медом пахнет. Теплая, теплая ночь.
А Борода идет — идет, нет, нет и выругается:
— Ах ты, будь тебе не ладно! — Все не может забыт Кореня.
И сейчас-же возьмет и погладит русалочку, потому что, она знаете, дикая, пугливая: как выругается Борода, сейчас слышит: вздохнула.
— Не, нет, — говорит Борюда, — ты у меня хорошая…
Возьмет, и погладит.
И слышит вдруг Борода, — шепчет ему что-то русалочка на ухо…
— Что ты? — спрашивает. Остановился.
А она, должно, боится говорить громко.
Шепчет:
— Дедушка, приходи к нам в гости; ты дедушка, добрый… Не сердись на Кореня, — как придешь к нам, наши тебя всему научат…
Сама шепчет, а сама одной рукой за шею держится, а другой бороду ему пальцами перебирает.
— Придешь, дедушка?
— А куда? говорит…
— На «Большое болото»…
— Хорошо, хорошо, — говорит Борода, взял ее половчей и понес дальше.
Ну, вынес он ее на прямо к мосту, пустил на траву.
— Гуляй, — говорит.
Прыгнула русалочка в воду, поплыла. Даже «прощай» не сказала: уж очень обрадовалась.
А Борода пошел домой.
А что было дальше, об этом в другой: раз.
Вечер второй
а чем мы вчера остановились? … Да! Ну, слушайте.
Пришел, значит, Борода домой, лег спать, да все и заспал, что с ним в ту ночь было… То есть, не то, чтобы совсем заспал, а сам, говорит, не знаю, — проснулся и не знаю: сон ли, правда ли, — все перемешалось.
К вашему дедушке тогда приходил, так рассказывал. Любитель ваш дедушка были это послушать. Однако, не верят.
— Врешь, — говорят, — Борода!
— Ей Богу-с, — говорит, и сейчас, знаете, — верней всего, — говорит, — правда…
Ах, ты Господи! — то сон, а то правда. Такой уж старик был.
— И что ж, говорят, — пойдешь на Большое Болото?
— И пойду-с, — говорит.
Под конец уперся на своем: правда и все тут.
— Хорошо, — говорит, — батюшка, Николай Петрович, наша барышня, Александра Петровна, петь обучены, а только, куда же им до этой русалки.
Добрый ваш дедушка были, прямо, можно сказать из господ первый — только смеются.
Ну, и как вам сказать, может это и врут, а может и правда — ведь ходил он на это болото! И не вдолге после того.
Дело так вышло.
Жил тогда, где нынче Аторинские мужики выстроились, один барин, запамятовал, как звали. Высокий-высокий, вот этакий, худой:
«Шапкой» дразнили, а почему шапкой не знаю: господа прозвали.
Бывало, соберутся гости, в карты там, другое что, сидят в гостиной, разговаривают:
— У меня, знаете, собака… ах какая собака…
— И у меня, дескать…
— А я недавно на ярмарку ездил …
Ну, знаете — один одно, другой другое… бывало, не понимаешь, а слушаешь. Так себе, стоишь в передней около притолки и слушаешь.
А он, этакий-же ведь был человек, сейчас заведет кого-нибудь из гостей в зал, станет посреди зала, возьмет за пуговицу (привычка уж такая была, сейчас с кем говорит, сейчас непременно его за пуговицу), сам держит за пуговицу, а сам:
— Бу-бу-бу, бу-бу-бу…
Только и слышно: голос глухой был — ничего не разберешь.
Борода это рыжеватая, хвостиком; была у него на подбородке бородавка — только на этой бородавке и росла борода, а ни усов, ни бак — ничего! Брови — и то все равно, как их градом выбило: так, даже и не видно; лицо желтое-желтое, в морщинах.
Конечно, мне все равно — говори себе, что хочешь, а вы посудите так, иному, особенно кому из господ, может и неприятно?