Может быть, это было не совсем хорошо, что они не находили времени заняться с Володькой, а читать у них было время… Но Володька всегда сидел так тихо, так был поглощен своими вырезками из бумаги…
Раз, когда младшая сестра слушала, а старшая читала, младшая тихонько дернула старшую за рукав и шепнула:
— Смотри, он слушает.
И повела глазами в сторону Володьки.
Старшая оборвала чтение, подняла голову и тоже взглянула на Володьку.
Володька вздрогнул, мигнул веками и, полуоткрыв рот, остановил глаза на тетке; потом он опять мигнул веками.
Он словно проснулся, словно был перед тем в забытьи или думал о чем-то и очнулся.
— Ну, что ж, пусть его слушает, — опять шепнула младшая, наклоняясь к плечу старшей, и взяла ее за талию. — Пусть слушает, — повторила она так же тихо, трепетным голосом, прижимаясь лицом к сестре и не глядя больше на Володьку. Она замолчала и сделала вид, что смотрит в книгу. Но она ничего не видела в книге.
Потом она сказала громко:
— Ну, что же ты, читай? Где ты тут остановилась? Голос ее слегка вздрогнул.
— А ведь он и то слушал, — сказала старшая сестра.
— Он понимает, он понимает, — прошептала Володькина мать, обняв сестру крепче и плотнее к ней прижавшись. Искоса потихоньку она бросила на Володьку короткий взгляд и сказала опять тихо: — Читай, читай.
Когда вечером в тот день сестры легли спать, и Володька тоже лег на сундук, рядом с матерью, мать спросила у него:
— Ты слышал про что мы сегодня читали?
Она весь вечер собиралась спросить у него про это, но только взглядывала на него и не могла спросить.
Она не знала, что ей ответит Володька.
Может, он совсем не слушал, а только прислушивался к звуку голоса тетки, как иногда прислушивался к другим звукам, например, к тиканью часов или к иным, которые он постоянно слышал, но которые почему-то — почему она не знала — в минуты какого-нибудь непонятного ей состояния его души особенно и надолго приковывали его внимание.
Может быть, он, правда, больной, как говорили многие.
И она боялась в ответ на свой вопрос встретить его взгляд недоумевающий и удивленный и увидеть его лицо, озаренное больной бессознательной улыбкой.
И теперь, когда она обратилась к нему с этим вопросом, голос у нее вышел сдавленный, слова будто застревали в горле…
Но Володька ответил тихо и просто, только более медленно, чем всегда, очевидно думая в это время о чем-то, что очень его сейчас занимало:
— Слышал…
И он стал спрашивать про то и другое, о чем говорила тетка.
Многое для него было непонятно, но он запомнил все, что для него было непонятно.
Он лежал навзничь и смотрел вверх большими мерцавшими под длинными ресницами, как зарницы, на бледном личике глазами и говорил, как всегда, картавя, тихо и вдумчиво.
В комнате было совсем светло, потому что комната была маленькая с чисто белеными стенами, и лампадка, висевшая в углу перед образом, заполняла ее всю ровным, желтоватым светом.
Володькино лицо на белой наволочке подушки с разметавшимися вокруг русыми волосами казалось совсем восковым; только чуть-чуть розовели тихо шевелившиеся губы, когда он говорил, да глаза светились тихим, слабым мерцающим блеском.
И они долго говорили так, и мать, и сын, в этот вечер, озаренный бледным светом лампадки.
Володька совсем не знал жизни, не знал, что — на свете есть богатые и бедные, потому что большую часть своей жизни он провел в этом доме, где все были равны, у всех были одинаковые комнаты, почти одинаковый обед, одинаковое платье, все приблизительно одинаковое, не знал, что есть злые и добрые, счастливые и несчастные.
До сих пор он не знал ничего, кроме своих вырезок из бумаги.
Но сегодня эта жизнь глянула на него из тоги книги, что читала тетка…
И Володька знал, что это не ложь, не сказка, а правда.
Самая настоящая правда.
На другой день он выпросился в коридор, потому что окошко их комнаты выходило на двор, а ему хотелось к тому окну, которое выходило на улицу.
У его матери была спешная работа, но она урвала минуту, чтобы постоять с Володькой у окна в коридоре.
Она поставила его на подоконник, и сама стала с ним рядом коленами на стул, стоявший под окошком.
Одною рукой она поддерживала Володьку сзади, другой опиралась о подоконник.
Володька долго молча смотрел на улицу, прямо перед собою и в стороны. Вдруг он тихонько тронул мать за плечо и сейчас же прильнул лицом к стеклу.
— Смотри, смотри, — произнес он почти беззвучно и вдруг повернул лицо к матери.
— Видишь, вон он…
И опять прильнул к стеклу.
На улице никого не было, кроме человека в летнем пальто, в летней шляпе, с одутловатым лицом, с большими на выкате, слезящимися от холода или от ветра глазами, с синевой под ними и красными припухшими веками. Он стоял с краю тротуара, сгорбившись, засунув руки в рукава пальто, и смотрел перед собою вдоль улицы, полуоткрыв посиневшие губы.
— Несчастный? — сказал Володька, опять повернувшись к матери. — Да?
— Нищий, — ответила мать.
Володька замолчал.
Человек в летнем пальто перешел на ту сторону улицы и пошел по тротуару быстро, переставляя ноги, все так же сгорбившись и держа руки засунутыми в рукава пальто.
Проехал извозчик по улице, прошел по тротуару господин в пальто с барашковым воротником, прошла дама с собачкой. Еще прошло несколько человек…
Володька стоял на подоконнике и спрашивал, указывая то на того, то на другого:
— Это злой?.. Это добрый?.. Это опять нищий?..
— Пойдем к себе, — сказала ему мать.
Он послушно, не глядя на мать, слез с подоконника на стул, потом на пол. Мать взяла его за руку и повела в комнату.
Володька шел за ней так же послушно, как будто у него не было своей воли, переставляя ноги машинально, как автомат, казалось, только потому, что его тянули за руку.
Вернувшись в комнату, Володькина мать села за работу, а Володька взобрался на сундук и сел не за стол, как всегда, а в угол, где висело материно платье.
И он долго сидел там на корточках, перебирая складки платья.
— Володька! — окликнула его тетка, и сейчас же Володькина мать оставила работу и взглянула на него. — Володька, ты бы занялся с ножницами.
— Не надо, — откликнулся Володька, — мне больно тут…
Он приложил руку к груди. Голос у него был слабый и тихий; когда он посмотрел на тетку, он хотел было улыбнуться, но улыбка не вышла, и глаза сразу словно потухли.
Он отвернулся и опять протянул руку к платью.
— Где больно? — спросила тетка, откладывая шитье в сторону и подвинувшись к нему.
Мать смотрела на него, не двигаясь с места, не мигая, не шевелясь, с напряженным, несколько встревоженным выражением на лице.
— Тут, — повторил Володька, опять коснувшись груди, и потом, остановив на тетке глаза, болезненно и слабо добавил: — Да нет, не так больно… мне плакать хочется.
— Он дурит, — сказала тетка, поглядела на сестру и усмехнулась, — небось на улицу хочет… показала — он и скучает.
Она повернулась снова к Володьке и спросила:
— Скучно тебе? да?
— Скучно, — отозвался Володька.
— А говоришь больно?..
По лицу Володьки пробежало что-то тоскливое, болезненное, что всегда появлялось у него в лице, когда у него спрашивали о чем-нибудь, а у него не находилось нужных слов для ответа.
У него, правда, была боль там, в груди, в сердце, и эта боль сосала сердце и сердце ныло… И он знал, что это вовсе не скучно, а нечто большее, нечто другое… И еще больней ему было, что он никому не мог рассказать про эту свою боль и не умел назвать ее.
Он лег на сундук (на сундуке постоянно лежала его постель), подложив под щеку руку и пригнув колени к животу.
В комнате стало тихо. Сестры, как всегда, работали молча, Володька молчал тоже.