– Люблю разрушенные церкви, – произнес он.
– Что?
– Разве не видишь?
Он ткнул вперед рукой, и она уставилась на древние камни, на покореженный, клонящийся к земле крест.
– Я не понимаю…
Она явно была обеспокоена – пыталась убедить себя, что все нормально. Он молча смотрел, как на руины оседают стаи черных дроздов. Через несколько минут она попросила его отвезти ее домой.
– Я неважно себя чувствую.
– Мы уже почти приехали.
Теперь она была всерьез напугана, он это хорошо видел, напугана его словами, этой церковью и странным однообразным мотивчиком, посвистывающим у него на губах.
– У тебя очень выразительные глаза, – произнес он. – Кто-нибудь тебе говорил?
– По-моему, меня сейчас стошнит.
– Все с тобой будет в порядке.
Он свернул на гравийную дорогу – в мир, ограниченный деревьями, сумерками и теплом ее кожи. Когда они миновали открытые ворота в ржавой сетчатой ограде, девушка расплакалась. Поначалу тихонечко, потом все сильней.
– Да не бойся ты, – сказал он.
– Зачем ты все это делаешь?
– Делаю что?
Она расплакалась еще пуще, но даже не пошевелилась. Автомобиль выкатился из-за деревьев на открытое пространство, густо заросшее сорняками и заваленное какими-то древними механизмами и кусками ржавого металла. Впереди вздымалась пустая силосная башня, круглая, вся в грязных потеках; ее коническая крыша розовато светилась в лучах заходящего солнца. В основании сооружения зияла открытая дверь, пространство за ней оставалось густо-черным и недвижимым. Девушка уставилась на башню, а когда опять опустила взгляд, то увидела у него в руке наручники.
– Надевай!
Он бросил наручники ей на колени, и под ними тут же расплылось теплое влажное пятно. Он смотрел, как ее взгляд отчаянно мечется по пространству за стеклами машины – в поисках людей, солнечного света или хоть каких-то оснований для надежды.
– Просто представь, что все это понарошку, – сказал он.
Она надела наручники – металл звякнул крошечными колокольчиками.
– Зачем ты это делаешь?!
Вопрос был тот же самый, но он ее не винил. Выключил мотор, послушал, как тот пощелкивает в тишине. На пустыре было жарко. В машине воняло мочой, но ему было плевать.
– Вообще-то мы собирались сделать это завтра. – Он сильно прижал ей к ребрам электрошокер и посмотрел, как она дернулась, когда он нажал на пусковую кнопку. – До этого ты мне не понадобишься.
1
Гидеон Стрэндж открыл свои глаза жаркой удушливой тьме и хныканью отца. Постарался не двигаться, хотя эти всхлипы не были чем-то новым или неожиданным. Под конец отец часто забивался в угол, свернувшись там в комок, словно комната сына была единственным надежным местом на свете, и Гидеон не раз подумывал спросить, почему после всех этих лет его отец по-прежнему столь угрюм, слаб и сломлен. Вопрос довольно простой, и если б отец хоть на сколько-то оставался мужчиной, то наверняка на него ответил бы. Но Гидеон знал, что может сказать отец, так что не отрывал головы от подушки и наблюдал за темным углом, пока отец наконец не взял себя в руки и не подошел к нему. Несколько томительных минут он стоял молча, опустив взгляд в пол; потом коснулся волос Гидеона и попытался шепотом укрепить себя, повторяя: «Помоги мне, помоги мне, Господи!», после чего обратился в поисках сил к своей давно усопшей жене, так что «помоги мне, Господи!» вскоре превратилось в «помоги мне, Джулия!».
Насколько же все-таки жалкое зрелище, подумал Гидеон, – вся эта беспомощность и слезы, эти дрожащие грязные пальцы… Труднее всего было не пошевелиться – и вовсе не потому, что матери давно не было в живых и она не могла бы ответить, а по той причине, что Гидеон знал: стоит ему хоть чуть-чуть двинуться, и отец обязательно спросит, не спит ли он, не грустно ли ему и не чувствует ли он себя столь же потерянным. Тогда придется сказать правду: нет, ничего такого, но где-то внутри он ощущает такое одиночество, какое не должно быть знакомо любому мальчишке его возраста. Однако отец больше не заговаривал. Просто провел рукой по волосам сына и застыл настолько неподвижно, словно та сила, к которой он взывал, вдруг каким-то волшебным образом нашла его. Но Гидеон знал, что такого никогда не случится. Он видел фотографии отца прежних времен, а в памяти сохранились несколько смутных воспоминаний о человеке, способном смеяться, улыбаться и не прикладываться к бутылке по несколько раз на дню. Годами он мечтал, что этот человек вернется, что это все-таки когда-нибудь произойдет. Но отец носил свои дни словно полинялый костюм – пустой внутри человек, единственная страсть которого пробуждалась от мыслей о давно почившей жене. Тогда он будто немного оживал, но что толку, если это были лишь кратковременные неяркие вспышки, лишь неясные намеки на жизнь?
Мужчина последний раз коснулся рукой волос мальчишки, а потом пересек комнату и потянул на себя дверь. Выждав минуту, Гидеон скатился с кровати, полностью одетый. Организм работал на одном кофеине и адреналине, и он с трудом мог вспомнить, когда в последний раз спал или видел сны, или думал о чем-то, помимо единственного завязшего в голове вопроса: чего это стоит – убить человека?
Нервно сглотнув, осторожно приоткрыл дверь, стараясь не обращать внимания на то, что руки у него мертвенно-бледные, а сердце колотится, как у кролика. Повторял себе, что четырнадцать лет – это уже вполне мужчина и что не нужно быть старше, чтобы спустить курок. Господь желал, чтобы мальчики становились мужчинами, в конце-то концов, а Гидеон собирался сделать лишь то, что сделал бы его отец, если б был для этого вполне мужчиной. А значит, убийство и смерть – тоже план Господа, и Гидеон неуклонно повторял себе это где-то в темном уголке своего сознания, пытаясь убедить ту часть себя, которая дрожала, потела и едва перебарывала тошноту.
С того времени, как убили его мать, прошло тринадцать лет, потом еще три недели после того, как Гидеон нашел маленький черный револьвер своего отца, а еще через десять дней выяснил, что к серому, угловатому зданию тюрьмы на дальнем краю округа его может доставить двухчасовой ночной поезд. Гидеон знал, что местной ребятне уже доводилось запрыгивать в этот поезд прямо на ходу. Главное, говорили они, как следует разбежаться и не думать, какие они на самом деле острые и тяжеленные – эти огромные сверкающие колеса. Но Гидеон все же боялся, что сорвется и угодит прямо под них. Каждую ночь ему снились про это кошмары – вспышка света и тьмы, а потом боль, до того правдоподобная, что он просыпался, ощущая, как противно крутит ноги. Просто ужасающий образ, даже если представить себе все это, когда не спишь, так что он затолкал его поглубже и приоткрыл дверь пошире – как раз чтобы увидеть отца, развалившегося в старом коричневом кресле. Прижимая к груди подушку, тот таращился в сломанный телевизор, в котором Гидеон спрятал револьвер после того, как два дня назад стянул его из ящика отцовского комода. Теперь он понял, что держать ствол надо было у себя в комнате, но тогда показалось, что нет лучшего тайника, чем иссохшие потроха перегоревшего телека, который последний раз работал, когда Гидеону было всего пять лет от роду.
Но как достать револьвер, когда прямо перед ним расселся отец?
Надо было поступить как-нибудь по-другому, но мозги у Гидеона иногда работали криво. У него никогда не было намерения создавать какие-то сложности. Просто так порой само собой выходило, отчего даже самые добрые из учителей полагали, что лучше бы ему подумать о столярной мастерской или слесарном цехе, чем обо всех этих мудреных словах в умных увесистых книжках. Стоя в темноте, он подумал: наверное, эти учителя в чем-то правы, в конце-то концов, поскольку без револьвера он не сможет ни застрелить того человека, ни защитить себя, ни показать Господу свою волю делать необходимые вещи.