– Да?
– Мистер Личфилд… – начала она.
– Что с мистером Личфилдом?
– Ему не понравилась репетиция.
– Он сегодня приходил?
– Ну конечно, – ответила она, словно надо быть дураком, чтобы сомневаться, – конечно, приходил.
– Я его не видел.
– Ну… это неважно. Он остался недоволен.
Кэллоуэй попытался изобразить равнодушие:
– Что поделать.
– Ваш спектакль ему очень дорог.
– Я это понимаю, – сказал Кэллоуэй, избегая обвиняющего взгляда Талулы. Он и без ее разочарованного голоса в ушах не сможет сегодня уснуть.
Кэллоуэй высвободил руку и направился к двери. Талула не пыталась его остановить. Только сказала:
– Видели бы вы Констанцию.
Констанция? Где он слышал это имя? Ну конечно, жена Личфилда.
– Она была чудесной Виолой.
Он слишком устал для того, чтобы восхищаться покойными актрисами; она же покойная, верно? Личфилд говорил, что она умерла, да?
– Чудесной, – повторила Талула.
– Спокойной ночи, Талула. До завтра.
Старуха не ответила. Если ее обидели его резкие манеры, так тому и быть. Он оставил ее наедине с жалобами и вышел на улицу.
Стоял конец ноября, было уже холодно. В ночном воздухе не чувствовалось свежести, только запах асфальта – так пахло новое дорожное покрытие – и песок, поднимаемый ветром. Кэллоуэй поднял воротник куртки и поторопился к сомнительному убежищу гостиницы «Мерфи».
Талула в фойе отвернулась от холода и тьмы внешнего мира и зашаркала в храм грез. Теперь он пах усталостью, воздухом, тяжелым от трудов и возраста, – как ее собственное тело. Пришло время позволить естественным процессам взять свое, незачем тянуть дольше отведенного срока. Это относится как к зданиям, так и к людям. Но «Элизиум» должен умереть так же, как жил, – славно.
Она с уважением отодвинула красный занавес, который закрывал портреты в коридоре, ведущем из фойе в партер. Бэрримор, Ирвинг – великие имена и великие актеры. Возможно, картины были грязноватыми и выцветшими, зато воспоминания – ясными и освежающими, как ключевая вода. И гордость театра – последний в череде, портрет Констанции Личфилд. Лик сверхъестественной красоты; скулы, по которым плачет анатом.
Конечно, для Личфилда она была слишком молода, и в этом часть трагедии. Свенгали-Личфилд, человек вдвое старше ее, мог дать блистательной красавице все, чего она желала: славу, деньги, общество. Все, кроме самого нужного дара – самой жизни.
Она умерла, когда ей не исполнилось и двадцати, от рака груди. Ушла так внезапно, что в это до сих пор было трудно поверить.
На глаза Талулы навернулись слезы, когда она вспомнила утраченный и отнятый у человечества гений. Сколько бы ролей Констанция оживила своим исполнением, пощади ее рок. Клеопатра, Гедда, Розалинда, Электра…
Но этому не суждено было случиться. Она ушла – угасла, как свеча на ветру, – и для тех, кто остался, жизнь обернулась медленным и безрадостным путешествием по холодной пустыни. Теперь по утрам, когда разгорался очередной рассвет, Талула иногда поворачивалась на другой бок и молилась о том, чтобы умереть во сне.
Она уже почти ничего не видела от слез, по щекам текли ручьи. И – о боже, позади нее кто-то был; наверное, вернулся за чем-нибудь мистер Кэллоуэй, а она здесь распустила нюни, ведет себя как глупая старушонка, за которую он ее и принимал. Такой молодой человек – что он знал о боли за прожитые годы, глубоком страдании невозвратимой потери? Сам он столкнется с этим нескоро. Раньше, чем думает, но все же.
– Талли, – сказал кто-то.
Она знала, кто это. Ричард Уолден Личфилд. Она обернулась, он стоял не дальше чем в двух метрах от нее, такой же импозантный, каким она всегда его помнила. Теперь он должен быть на двадцать лет старше ее, но возраст не пригнул его к земле. Ей стало стыдно своих слез.
– Талли, – сказал он с теплом. – Я знаю, уже поздно, но мне показалось, тебе бы хотелось поздороваться.
– Здравствуйте?
Слезы высохли, и теперь она увидела спутника Личфилда, почтительно стоявшего в одном-двух метрах за его спиной. Фигура выступила из тени Личфилда, и Талула узнала блестящую красоту скул так же легко, как собственное отражение. Время разлетелось вдребезги, смысл покинул мир. Желанные лица вдруг вернулись, чтобы заполнить пустые ночи и подарить новую надежду уставшей жизни. Почему бы не верить свидетельству собственных глаз?
Это Констанция, непревзойденная Констанция держала Личфилда под руку и степенно кивнула, приветствуя Талулу.
Дорогая мертвая Констанция.
Репетицию назначили на девять тридцать следующего утра. Диана Дюваль задержалась на свои традиционные полчаса. Выглядела она так, словно не сомкнула глаз всю ночь.
– Простите за опоздание, – сказала она, и ее открытые гласные поплыли по проходу к сцене.
Кэллоуэй был не в настроении для обожания.
– У нас завтра премьера, – сорвался он, – и все ждут только тебя.
– О, правда? – вскинула она ресницы, пытаясь поразить его в самое сердце. Было еще слишком рано, и ее краса упала на бесплодную землю.
– Ладно, с самого начала, – объявил Кэллоуэй. – И пожалуйста, держите под рукой текст и ручки. У меня здесь список правок, и я хочу, чтобы мы разучили их к обеду. Райан, ты получил суфлерский экземпляр?
Последовал торопливый обмен репликами помрежа с ассистентом, потом Райан, извиняясь, ответил, что нет.
– Ну так принеси его. И не хочу слышать никаких жалоб – для этого уже слишком поздно. Вчерашний прогон был не выступлением, а поминками. Паузы длятся целую вечность, никто не знает своего места. Я буду резать, и это понравится не всем.
Вернее, никому. Несмотря на предупреждение, были жалобы, споры, компромиссы, кислые мины и ропот оскорблений. Кэллоуэй лучше бы висел на трапеции, держась за нее лишь пальцами ног, чем вел четырнадцать нервных людей по пьесе, которую две трети из них не понимали, а оставшиеся ни во что ни ставили. Все нервы наизнанку.
Это еще полбеды – вдобавок он шкурой чувствовал шкурой, что за ним постоянно наблюдают, хотя зал был пуст от галерки до первых рядов. Возможно, у Личфилда где-нибудь секретное отверстие, думал он, потом выкинул эту мысль из головы как первый признак назревающей паранойи.
Наконец – обед.
Кэллоуэй знал, где найдет Диану, и был готов к сцене, которая сейчас произойдет. Обвинения, слезы, утешения, снова слезы, примирения. Стандартный формат.
Он постучал в дверь звезды.
– Кто там?
Она уже плакала – или говорила, не отрываясь от бокала чего-нибудь успокоительного.
– Это я.
– А.
– Можно войти?
– Да.
У нее была бутылка водки – хорошей водки – и стакан. Но слез пока не было.
– Я никчемная, да? – спросила она, едва он успел закрыть дверь. Ее глаза вымаливали опровержение.
– Не глупи, – уклонился от ответа он.
– Никогда не понимала Шекспира, – поджала она губки, будто виноват в этом был сам бард. – Все эти заумные слова.
На горизонте назревала буря, Кэллоуэй прекрасно ее видел.
– Ничего, – соврал он, положив руку ей на плечи, – тебе просто нужно время.
Ее лицо помрачнело.
– Премьера завтра, – сказала она уныло. Спорить было трудно. – Меня разорвут, да?
Ему хотелось сказать «нет», но на него нашел приступ честности.
– Да. Если только…
– И у меня больше не будет работы, да? Это меня Гарри подговорил, чертов безмозглый еврей: полезно для репутации, говорил. Придаст веса, говорил. Что он понимает? Берет свои десять процентов и бросает меня одну. Это же я буду выглядеть как дура, а не он, да?
При мысли о том, что она будет выглядеть как дура, разразился шторм. В этот раз не легкий дождик – полноценный потоп. Он делал что мог, хоть это и было трудно. Она всхлипывала так громко, что заглушала его перлы мудрости. И тогда он ее поцеловал – как поступил бы любой приличный режиссер, – и (чудеса в решете) это как будто помогло. Он применил эту технику с большим рвением, руки опустились на ее грудь, забрались под блузку, к соскам, дразнили их большим и указательным пальцами.