Ее изрезанное жизнью лицо было полно решимости. Она смотрела на меня из под заснеженного пушистого берета невидящим взглядом помутневших глаз. Ни один из врачей оперировать катаракту возрастной пациентке не осмелился.
Она вывалила прямо на пол потрескавшиеся лаковые балетки, резиновые тапочки, стоптанные зимние сапоги с изъеденным молью мехом. В нос ударил пряный запах нафталина с апельсиновой коркой.
– Мне все-равно ни к чему. Детишки, может, в пансионате поносят, – прошамкала она беззубым ртом.
И куда все это девать?
А Роман придумал. Запустили проект по сбору старой обуви – стали делать мягкие покрытия для детских и спортивных площадок.
– Любому проявлению доброты человеческой можно найти применение, – учил он, и я ему верила.
– Не мешай человеку делать добро. В первую очередь, это ему необходимо, – уговаривал он меня, когда в фонд обратился желающий получить общественное одобрение олигарх.
Попадались люди с сомнительной репутацией, а то и совсем бандиты.
Со временем, я научилась дистанцироваться от их мотиваций. Это их грехи, им их замаливать. Человеку же бывает не под силу искупить свои. Чего уж говорить о том, чтобы взять на себя чужие?
Красный кружок с числом 49 не хотел гаснуть.
Все во мне противилось открывать эту папку.
В такие моменты я себя ненавидела.
Сева бы поддержал. А вот Стас, точно, дал бы нагоняй. А что Владик?
Владик бы меня понял.
Понимание, вот чего не хватает человеку, приближающемуся к середине своего жизненного пути.
Мысль эта последние пару лет посещает меня все чаще и чаще. Каждый раз я ругаюсь на нее и гоню прочь, потом ругаюсь за малодушие на себя и гоню себя же на работу. Вряд ли кто-нибудь из коллег разделил бы мой энтузиазм пол-двенадцатого ночи. И вовсе не потому, что со мной работают черствые неотзывчивые люди, а потому, что всему свое время. Этим поздним вечером настало время отдыха и сна.
Когда он был последний раз, этот отдых?
Пять лет назад мы выезжали в Анталью. Я умудрилась-таки вляпаться в медузу, и Костик нес меня на руках в номер.
Был еще один момент – Новый Год в Вене. Эстетно, дорого-богато.
Но там не было так хорошо, как в Турции. А в Турции было незабываемо. Сердце говорило, он любил меня. Тогда. Не знаю, как там сейчас, но тогда определенно было незабываемо, раз я вспоминаю о тех днях, думая о счастливых моментах моей жизни в первую очередь.
Собравшись с духом и открыв текстовый редактор, я набрала:
«Дорогие коллеги!»
И тут же стерла. Ну какие мы теперь коллеги?
«Дорогие друзья»
Так подходит лучше. Хотя какие мы друзья? Друзья – это люди, любящие, уважающие друг друга, разделяющие общие ценности, общающиеся семьями.
И все же, так будет правильнее. Напомнить о себе тепло и ненавязчиво. Ведь никто не обязывает принимать это скромное приглашение. Этот тактичный намек, что пора бы встретиться лично. Нет, не для новых проектов и совместных побед, плоды которых мы пожинали вперемешку с тяжкими поражениями в годы нашей беспокойной юности. В годы становления. А чтобы узнать как их дела, как сложилась их жизнь. Сказать и послушать, а потом рассказать о себе, никого не таясь, не опасаясь осуждения или нудной нотации.
Не знаю входит ли в современное понятие дружбы личное общение. Не переписка в мессенджерах, в ожидании одобряюще-благодарного смайлика, а живая встреча.
Не почтой, вернее не бездушным электронном сигналом с приторным приветствием. Бумагой. Только бумагой. В плотном конверте и с маркой.
Бумажный конверт? Я сошла с ума.
Но тем не менее, достала из выдвижного ящика стола ключ, поднялась из кресла и подошла к шкафу с книгами. Рядом с томиками Великих соседствовали и мои тетради и записные книжки.
В один из критических моментов, когда мне казалось, что жизнь кончена и земля вот-вот уйдет из под ног, один знакомый психиатр насильно заставил изливать меня свои перверсии на бумагу.
И получалось неплохо. На серьезную книгу не хватило, но на блог непонятого подростка потянуло бы вполне. Если не учитывать, что подобный подростковый бред писала взрослая женщина.
Найдя правильный блокнот, я отыскала их адреса. Нужные страницы открывались сами собой. Словно я часто их отлистывала.
Мы не говорили много лет. Они могут меня и не вспомнить. Да к чему я лукавлю? Того времени никто из нас не сможет позабыть. И они не виноваты, что не звонят и не пишут мне, а, и черт с ним, не подмигивают в Фейсбуке!
Они тоже где-то стараются. Костик старается, я стараюсь, все стараются. Все хорошие, все молодцы, и никто не виноват. Но так не бывает.
Красный кружок с числом 49 светил молчаливым укором.
1
В тот день, с которого начался весь последующий кошмар, я сидел дома.
Месяц дерготни в отделение милиции сделают из любого здорового и ни в чем неповинного гражданина хронического ипохондрика, начинающего сомневаться в своей благонадежности.
То днем, то вечером, я получал звонки от следователя. Далее, чем произнеся «здравствуйте», общаться по телефону он не желал, предпочитая личный контакт. Выбора не было. Дважды мне прозрачно намекнули на официальный вызов повесткой. Приходилось либо отпрашиваться, либо встречаться с Зуевым после работы.
Всякий раз он встречал меня одинаково. В прокуренном кабинете, сидя за лупоглазым аквариумом-монитором, лениво вбивал по букве мои показания в протокол. Вопросы его имели характер от дела весьма отвлеченный. Когда он их мне задавал, взгляд его устремлялся куда-то в сторону, за мое плечо, и тонул где-то под потолком в клубах едкого сигаретного дыма.
Сложно вообразить, как он сам обитал в этой отравленной атмосфере. Но я никогда не просил его открыть форточку, зная, что это будет проявлением моей слабости, последним жестом отчаяния. Он поймет, что победил, пойдет и возьмет меня. Он изучал меня, как вошь под микроскопом, вонзал хорошо отточенные иглы своих вопросов, прикидывая: «А как тебе вот это? Дергаешься? А посучи еще ножками!»
После некоторых бесед у меня возникло впечатление, что эти молодчики запросто могут разрабатывать меня, как главного подозреваемого в деле Прыгуна.
Прыгун. Освободившийся грешник. Самоубийц не пускают в рай. Во всяком случае, он был свободен от выяснений причин, нудных объяснений и утомительных разбирательств в казематах отделения милиции.
Зуев же пытался доказать, что Прыгун – мученик. В конце концов, это начало меня подбешивать. В одну из наших бесед, я совершил дерзкий выпад, которого и сам от себя не ожидал. Я вскочил со стула. Зуев прянул назад, рука дернулась к кобуре, но он успел вовремя остановиться.
Мы застыли на какое-то мгновение в странном оцепенении, и в тот момент я прочел в его глазах страх.
– Да что, вы, носитесь с богатеем этим зажравшимся! Других проблем у города мало?
В побагровевшем лице его, являвшем собой до того образец скупой на эмоции и краски нейтральности, как на фотобумаге проявились смущение и стыд. Смущение от того, что я увидел его вне строго выдержанного и старательно созданного для меня образа. Стыд, что излишне нервно, для опытного оперативника, среагировал, на мой выпад.
Следующий допрос пришлось перенести. А на очередной я не явился. Отныне я стал задерживаться на работе чаще. Игнорировал звонки. Звонил он реже и реже. Дополнительных доказательств, что Зуев проиграл в нашем поединке приводить не требовалось. Я ощущал практически физическое удовлетворение, от того, что каждый раз снимая трубку, он вынужден мне кланяться, роняя свой авторитет.
Но зацепиться было не за что, иначе расторопный наряд давно доставил бы меня к нему в наручниках, где меня кололи бы до победного.
Вскоре мысли о Прыгуне оставили меня, я вновь обрел зыбкое равновесие, в котором пребывал большую часть взрослой сознательной жизни, которое я и определил для себе как жизнь, как единственно возможный для меня способ существования.