— Это поразительно красиво, — пробормотал Моравский. — Неужели это действительно так? О, если бы кто-нибудь мог мне доказать это!
— Так говорит одна из наших древнейших книг, Бхагаваджита, дорогой коллега, и блажен, кто может верить написанному в ней.
— Бхагаваджита… я не слыхал о такой книге… я слышал о Ведах.
— Небо мой отец, зачавший меня. Семья моя — все небесное воинство, моя мать — великая земля. Высота ее поверхности — моя колыбель, там отец нисходит к той, кто его жена и дочь. Так пели у нас пред алтарями пять тысяч лет тому назад, сжигая перед ними священные травы… О Агни! Священный огонь, очистительный огонь! Ты, спящий в дереве и восходящий в блестящем пламени, — ты сердце жертвы, священная тайна молитвы, божественная искра, живущая во всех, и прославленная душа солнца! Вот, дорогой мой друг, что говорят Веды. Тот, кто создал миры, троичен: он Брама, отец; он Майя, мать; он Вишну, сын; сущность, существо и жизнь. Каждый вмещает в себе двух других, и все три — единица в непостижимом. Так говорят Упанишады. Но, дорогой друг мой, и Бхагаваджита, и Веды, и Упанишады — все говорят об одном и том же. Познай самого себя — и ты познаешь вселенную и Бога.
Знание и религия, эти стражи человеческого развития, потеряли свой священный дар, свое таинство, великую и крепкую силу воспитания. Храмы Индии и Египта породили величайших мудрецов на земле. Храмы Греции были построены героями и поэтами. Апостолы Христа были священными мучениками… Но теперь ни церковь, скованная догмой, ни знание, скованное материализмом, не могут создать совершенных людей. Искусство создавать и воспитывать великие души потеряно. Оно будет найдено только тогда, когда знание и религия, соединившись в живую силу, сольются воедино в великий аккорд для блага и спасения человечества. Рама был только дверью храма. Кришна и Гермес нашли ключ. Моисей, Орфей и Пифагор вошли вовнутрь, но один только Христос был его святилищем…
Моравский изумленно смотрел на Фадлана, и изумление это росло с каждым его словом.
— Да, мой друг! Познай самого себя — и ты познаешь вселенную и Бога, — продолжал Фадлан. — Такова надпись на храме Дельфийского оракула. Я прибавлю сюда другие забытые слова. Сон, мечтание и экстаз — вот три открытые двери в область потустороннего, откуда приходят к нам божественные знания души… Но вот и церковь, доктор! Войдем?
Действительно, они подошли к церкви, стоявшей в глубине сада. Белая колокольня резко выделялась среди оголенных черных деревьев. Но она была безмолвна, и колокол не посылал более своей певучей волны: служба уже началась.
— Войдемте, профессор?
Но Моравский отказался. Он крепко пожал руку Фадлана и, подозвав ближайшего извозчика, уехал к себе домой: он едва держался на ногах от усталости.
Фадлан один вошел в старую церковь.
Там почти никого не было. Только две древние старушки стояли у клироса, на котором пел единственный дьячок. Большая церковь казалась еще больше и пустыннее благодаря отсутствию народа. Но, несмотря на пустоту, а может быть, именно благодаря ей, старенький, седой, как лунь, священник с умилением говорил слова возгласов. Мерцали свечи, слабый запах ладана носился по церкви, синеватые облака плыли над престолом и, казалось, Кто-то невидимый недвижимо стоит за ним, ожидая людских молитв и слез.
И Фадлан, опустившись на колени, начал горячо молиться…
О чем молился, о чем мог молиться ученый доктор, воскреситель мертвецов?
VI
Моравский продолжал читать свои лекции, как всегда, и, как всегда, лекции его были блестящи и увлекательны, привлекая множество слушателей. Как всегда, Моравский занимался в своей клинике. И, как всегда, больные были в восторге от своего внимательного и ласкового доктора, и многочисленные пациенты не могли пожаловаться на лучшего из практикующих врачей Петербурга.
Но что-то порвалось в нем, что-то ушло. Возвратясь к себе домой после трудового дня, Моравский не чувствовал никакого нравственного удовлетворения. Ему казалось, что он громоздит ошибку на ошибку, что есть какая-то иная, более правильная и могучая система лечения, и это терзало и мучило его. Былая ясность духа оставила старого профессора: он все еще не мог отделаться от впечатлений странного и страшного опыта Фадлана. А Фадлан, как нарочно, почему-то не шел к нему. Кончилось тем, что Моравский вторично завернул к своему бывшему ученику.
Стояла отвратительная погода, гнилой день петербургской оттепели. С крыш лились ручьи талой воды, растекавшейся по широким тротуарам; мутные потоки текли и из переполненных полузастывших шаек, подставленных под водосточные трубы. С серого неба без конца сыпались снежинки вперемешку с мелким дождем, — нельзя было отличить, где кончается дождь и начинается снег. Иногда порывы теплого ветра с моря пестрили мелкой рябью темные полыньи на реке и, со свистом пронесшись по улицам, уныло выли в телеграфных проводах. Нева вздулась под посиневшей ледяной корой, горбом поднявши Дворцовый мост и выпятив садки у набережной. А Исаакий, одетый сверху до низу в изморозь, как в ризу, весь белый стоял над Невой, указывая своими снежными одеждами на то, что температура поднялась выше нуля.
И вот в такую непогоду и слякоть Моравский направился к Фадлану, не боясь ни ревматизма, ни воспаления легких, ни простуды. Он пожалел кучера и не приказал заложить каретку; но не пожалел себя и отправился на извозчике, покрепче нахлобучив шапку и высоко подняв меховой воротник своей шубы.
Фадлан радостно поднялся на встречу входившему в кабинет профессору.
— Дорогой учитель, вы ли это? Какими судьбами? Вот-то не ожидал вас видеть, да еще в такую погоду! Вы совсем себя не бережете… Мне так стыдно, что я еще не был у вас: собирался каждый день и, как назло, — все что-нибудь да помешает.
— Бросьте, — улыбнулся Моравский. — Я и вправду обижусь, если мы будем считаться визитами. Да послужит вам наказанием насморк, который я уже схватил и который перейдет к вам.
Он уселся в мягкое кресло перед рабочим столом Фадлана.
— Я к вам по делу. За советом и помощью. Я, кажется, схожу с ума, и вы должны меня вылечить.
— Это по вашей специальности, — в свою очередь улыбнулся Фадлан. — Вы сами себя вылечите скорей и успешней, чем я. И потом, вы и… сумасшествие! не вяжется.
— Я говорю совершенно серьезно. Что это за аппарат там у стены?
Он указал на нечто вроде овального полированного диска, сделанного из какого-то белого металла и стоявшего в углу на треножнике. Диск этот казался очень большим, фута четыре в длину и три в ширину; он был заключен в деревянную оправу, охватывающую его со всех сторон. От диска шли провода к круглому клапану, прикрепленному к стене на деревянной подушке. От клапана тоже шли провода к маленькому звонку, стоявшему на письменном столе Фадлана. Рядом со звонком виднелась небольшая клавиша, которой, по-видимому, заканчивался весь этот аппарат.
— Что это за аппарат? — повторил Моравский.
— Это одно из тех зеркал, которыми я пользуюсь, чтобы видеть на расстоянии. Я называю его зеркалом астрала. А это телефон того же рода. Вместе они составляют аппарат, благодаря которому в каждый данный момент я могу пользоваться некоторыми астральными особенностями и приводить их в действие в случае надобности. Иногда меня вызывает к аппарату вот этот звонок… видите? Все это построено на чисто научных основаниях.
— Любопытно… Было бы очень интересно увидеть его в действии… Но вы замечаете, дорогой друг мой, какой скачок мысли? Я говорил о своем нездоровье и вдруг об аппарате. Это нехороший симптом, не правда ли?
— Полноте, дорогой профессор. Вы прекрасно знаете, что у вас вовсе не то.
Моравский тихо покачал головой.
— Со времени вашего опыта я не имею покоя, — сказал он. — Мне нужно, чтобы вы прочитали мне целый курс ваших знаний… ну, если не курс, я не смею надеяться на это, так хоть бы введение в него. Иначе мне грозит помешательство. Я говорю совершенно искренне; понимаете ли, Фадлан, я потерял самого себя! Я ничего не понимаю. У меня все перепуталось. И если я практикую по-прежнему, если я читаю свои лекции и вожусь в клинике, так все это только по инерции, а внутреннего содержимого во мне нет, и куда оно ушло — я не знаю.