«Все бы ничего, да немец-ирод забрал яички, зарезал кур». Хозяева отправились к соседям раздобыть, как сказал дед, «провианту». Вскоре старуха вернулась с караваем хлеба и бутылью молока.
Изголодавшиеся парни набросились на еду. Но доесть не успели. Прямо к дому говорливый дед вел фашистских солдат.
Наши выбежали во двор. Однако немцы приближались и с огорода. Разведчики бросились в конюшню. Наверх, в сено. Гитлеровцы открыли по сеновалу огонь из парабеллумов. Пуля пробила Шевченко икру. Тот не издал ни звука. Но сверху закапала кровь.
Тогда немцы залезли наверх, набросились, смяли, скрутили разведчиков.
В сумерки трое конвоиров повели наших через речушку на северную окраину деревни. Там находилось какое-то фашистское начальство.
В овраге Коровкин споткнулся и зачерпнул горсть песка. Повернулся, швырнул песок в лицо ближнему конвоиру. Андреев выхватил винтовку у другого. Шевченко бросился на третьего. Завязалась рукопашная. Труднее всего доставалось Коровкину. Его противник был мускулист, крепок.
Зато конвоир, на которого набросился Шевченко, вел себя странно. Он сразу же выпустил из рук автомат, повалился на землю, закричал. Но вовсе не пытался сопротивляться. А когда Шевченко схватился за ремень, чтобы связать его, показал пальцем в сторону Коровкина, который катался с немцем по земле. Шевченко понял этот жест, размахнулся и опустил приклад автомата на голову гитлеровца, душившего Коровкина. Потом вызволили Андреева и пустились втроем наутек.
— Сказка ложь, а в ней есть прок, добрым молодцам урок, — сонно улыбнулся Андреев. — Что же это за немец попался Сашке? Неужто антифашист? Может, даже коммунист. Выходит, есть там и такие… А наш-то дед, а?..
Голенище ялового сапога у Шевченко разрезано, нога перевязана деревенским полотенцем.
— Как себя чувствуете? — спросил я.
— Как штык, товарищ бригадный! Кость цела.
— Коль так, быть вам начальником нашей радиостанции, — я показал на черный ящик. — Беречь пуще глаза. Питание тоже. Приспособьте лямки для переноски.
Радиоприемник должен был стать базой некоего подобия редакции и клуба. Начальник «комбината» — живой, смелый младший политрук Глуховский, бывший секретарь дивизионной многотиражки. В помощь ему выделены сержант Тимашевский и Саша Шевченко. Эта троица головой отвечает за приемник и питание. Каждое утро записывает и размножает сводку Совинформбюро, самые интересные новости. Если какие-нибудь важные сообщения не сумеют записать, перескажут устно.
Будет достаточно сухих батарей, можно иной раз принести приемник и в роту, послушать хорошую музыку. Потом Тимашевский почитает стихи, Саша сыграет на балалайке, гитаре или гармошке. Он уверенно брал в руки любой инструмент и извлекал из него звуки. Не всегда удачно, но неизменно весело.
Примерно так рисовалась мне деятельность нашего «газетно-клубного комбината». Глуховский схватил идею на лету и пошел раздобывать бумагу. Тимашевский выслушал меня и задумался.
Он напоминал скелет, на который надели короткую с прожженной полой шинель. Перебинтованная грязной тряпкой рука уже не висела на ремне. Шинель подпоясана веревкой.
— Потерял ремень, — смущенно признался сержант. Я на это не обратил внимания. Отряд был одет как попало, во что придется.
Тимашевский вертел в руках конец веревки и не спешил с ответом.
— Не по душе такое дело?
— Как вам сказать… Меня еще до войны звали в редакцию дивизионной многотиражки. Но я отпросился. В газете, конечно, легче, чем в экипаже. Поэтому и нельзя себе позволить. Тем более на войне… Не знаю, как объяснить… А потом — привык к ребятам…
Мог я, конечно, настоять на своем. Тимашевский был именно тем человеком, который нужен для «комбината». Но не стал этого делать. \ 228\
Довольный Тимашевский улыбнулся, обнажив десны и длинные зубы.
— А Маяковского читать — это я всегда готов…
«Комбинат» начал работать. Теперь фашистской информации мы могли противопоставить свою, советскую.
Почти ежедневно нам попадались немецкие листовки. Иногда — адресованные персонально отряду, иногда обращенные вообще к тем, кто находится в окружении. То несколько случайных занесенных к нам ветром издалека, то белым ковром устилавшие дороги и опушки леса. Однажды мне принесли листовку, на которой улыбалась смазливая женщина с тонкими черными бровями и умопомрачительных размеров бюстом. Женщину, вероятно, следовало считать украинкой, так как на ней была едва не лопающаяся вышитая кофточка. Под фотографией стихи:
Будешь дома, будешь в хате
И с женою на кровати.
На обороте — «Passierschein» — пропуск для добровольной сдачи в плен или явки в любую комендатуру.
Поражало убожество фантазии и доводов. Это было циничное саморазоблачение фашизма. Так гитлеровцы понимали людей. Они писали, что тот, кто в плену, «сыт, пьян и нос в табаке», и были уверены, что после этого если не все, то уж по крайней мере половина красноармейцев поднимет руки.
Фашистская пропаганда делала ставку на человека-животное. Людей, читавших Пушкина, Некрасова, Тютчева, Блока и Маяковского, она хотела пронять виршами о «кровати».
Но были листовки более опасного действия. Изо дня в день немцы писали о своих победах, помещали цифры трофеев и пленных, печатали схемы, карты, фотографии.
Чем опровергнуть каждое такое сообщение, если тебе не известно действительное положение на фронте? А в том, что оккупанты наступали, захватывали территорию, технику, пленных, не приходилось сомневаться. И яд неверия капля за каплей проникал в слабые или тронутые червоточиной души. Не фашистские ли «пропуска» надоумили дезертировать капитана Умненко и тех бойцов, что получали от гитлеровцев бумажки «не задерживать»?
Теперь у нас был радиоприемник, и мы могли активно опровергать фашистскую пропаганду, укреплять веру в победу советского оружия.
Однако гитлеровцы не ограничивались листовками.
Днем в лагере появился старик. Прослышал, дескать, про красных бойцов, зашел навестить.
Мы привыкли к таким визитам. Дед как дед. Мятая борода до глаз. Поношенная кепчонка. Пиджачишко с заплатами на локтях.
Попал он в роту Жердева. Командира не было. Сеник спал. Сквозь сон услышал старческий голос. Что-то странное почудилось ему в словах старика. Насторожился. Дед жалел бойцов.
— На кого вы, касатики, похожи! Краше в гроб кладут. Махорочки и той нет. Коммуния теперь за Урал подалась. Не дойти вам дотуда. У германа сила, а у большевиков — один кукиш. Да и то без масла.
Дед все больше увлекался.
— У нас в деревне мужик дороже золота. Рук нема, да и бабы сохнут. А бабы медовые…
Сеник встал, подошел к старику, взял его за плечо.
— Пошли, дед.
— Куда?
— Увидишь.
— Я — вольный человек, хочу — хожу, хочу — нет…
— Потом договоришь.
Сеник повел деда в штаб.
Не прошло и часу, появился новый старик. Тоже ничем не примечательный, если не считать, что он прихрамывал и опирался на клюку. Из той же деревни, что и его предшественник. Но разговор совсем другой.
С утра в деревне немцы. Офицер через переводчика выспрашивал, где русские солдаты. Кто выдаст — тому деньги, большие деньги! Кто скроет — смерть. Староста сам в лес отправился. Хромого старика общество послало предупредить бойцов.
— Так что посматривайте, товарищи начальники, — наставительно сказал дед.
Привели старика, задержанного Сеником.
— Этот?
— Он самый.
Старосту увели. Из кустов донесся сухой пистолетный выстрел. Хромой старик перекрестился и — сплюнул:
— Смерть ему собачья…
Несколько дней мы отдыхаем в лесу. И каждый день — приключения, проблемы.
Однажды утром я собрал командиров и политработников. После разговора об очередных делах решил проверить партийные билеты и удостоверения личности.
Еще до войны среди коммунистов нашего корпуса был заведен такой порядок: партбилет хранится в специальном целлофановом чехле, который вкладывается в мешочек из дер матина и на шнурке подвешивается на шею. Можно переплывать реку, идти по болоту — партбилет не намокнет.