Васильев был командиром новой формации. Он закончил военную академию и уже прошел неплохую школу службы и сражений. Когда к нам стали прибывать первые КВ и Т-34, полковник Васильев вместе с полковым комиссаром Немцовым демонстрировали их на дивизионном танкодроме.
Васильеву и Немцеву как-то все удавалось. На все у них хватало времени. Иногда субботним вечером успевали даже подскочить на премьеру во Львов.
Перед отъездом из дивизии я побывал на стадионе, где репетировался намеченный на завтра, 22 июня, спортивный праздник. Небольшая группа красноармейцев хлопотала у специальных щитов — расклеивала на них плакаты. На поле выходили гимнасты, акробаты, гиревики.
Под впечатлением, оставленным у меня людьми этой дивизии и их делами, я пришел на концерт окружного ансамбля. Глядя на то, что происходило на сцене, часто ловил себя на мысли, что у Васильева можно, пожалуй, найти исполнителей не слабее. А концерт был вовсе недурен. На «бис» повторялись пляски, песни подхватывались зрительным залом.
После концерта, по хлебосольной армейской традиции, мы с командиром корпуса генерал-лейтенантом Дмитрием Ива новичем Рябышевым пригласили участников ансамбля на ужин. Домой я вернулся лишь в третьем часу. И хотя уже наступило воскресенье, за мной еще была субботняя задолженность — не успел принять ванну.
Ждать, пока наберется вода, не хотелось. Встал под душ. Теплые струи смывали усталость. Голова работала ясно, и мысли все время возвращались к одному: что сейчас происходит на том берегу Сана?
Нет, то не было предчувствием. Сколько раз позже я слыхал об этой рубежной ночи: «сердце подсказывало», «душа чуяла». У меня ни сердце, ни душа ничего не подсказывали. Просто я, как и многие старшие начальники приграничных соединений, знал фактов больше, чем мог объяснить. Поэтому-то днем, возвращаясь из дивизии Васильева, сделал небольшой крюк и заехал во Львов. Там стоял штаб соседней общевойсковой армии, которой командовал мой друг еще со времен Финляндии генерал-лейтенант Иван Николаевич Музыченко.
Повод для визита был — предстояло уточнить некоторые детали, связанные с недавними учениями. Но и я, и Иван Николаевич понимали, что приезд мой вызван не этим.
— Ну ладно, давай о деле, — прервал меня Музыченко. Прямой, открытый, из комиссаров гражданской войны, он не признавал околичностей, презирал дипломатические ухищрения в служебных, а еще более — в личных отношениях.
Я сообщил о споре, недавно вспыхнувшем между Рябышевым и начальником штаба армии, которой мы были подчинены, полковником Варенниковым. Рябышев, показывая нанесенные на карту всё прибывающие германские дивизии, сказал, что Гитлер готовит войну. Варенников безапелляционно возразил:
— Ручаюсь — еще год войны не будет, даю руку на отсечение…
На стороне Рябышева были многие факты. Не только сосредоточение гитлеровских войск, но и подозрительные нарушения нашего воздушного пространства немецкой авиацией, все большая наглость фашистской разведки, оживление бандеровцев. Варенников же ссылался на сообщение ТАСС.
Концентрацию гитлеровских дивизий у наших границ объяснял распространенной в ту пору версией, будто немцы отводят сюда на отдых свои войска из Франции. На это Рябышев резонно возражал:
— А после чего им отдыхать?
Варенников кипятился: мы, мол, судим о мировых событиях только по обстановке в полосе своего корпуса, не имея никаких данных о том, что делается вдоль всей советско-германской границы…
Когда я рассказал об этом, Иван Николаевич встал из-за стола, подошел к стене и отдернул шторку.
— Думаю, что прав Рябышев, а не Варенников. В полосе нашей армии — тоже концентрация немецких войск. Да еще какая!
Музыченко больше не садился. Он ходил по кабинету. Резким движением то отдергивал шторку, прикрывавшую карту, то задергивал ее.
— У Рябышева, по-моему, верный нюх. Я тоже, на свой риск и страх, кое-что маракую. Тут намечались окружные сборы артиллеристов. Убедил начальство проводить армейские и приказал своим не сосредоточивать артиллерию в одном месте, а выводить полки на полигон поочередно. Да и пехотку, между нами говоря, я из казарм пересадил в УРы. Начальству об этом не спешу докладывать. Как бы не окрестили паникером…
…Резкий настойчивый стук в ванную прервал мои размышления.
— Тебя к телефону.
Жена молча смотрела, как я прошел по комнате, поднял трубку.
— Товарищ бригадный комиссар, докладывает оперативный дежурный. Командир корпуса просит вас явиться в штаб. Высылаю машину.
— Ну что? — не выдержала жена.
— Ничего особенного, Дмитрий Иванович зовет в «богадельню».
Наш штаб размещался в здании бывшей богадельни, и эта шутка, как мне казалось, должна была успокоить жену.
Откровенно говоря, я и впрямь полагал, что «ничего особенного» не произошло. Ночные вызовы — не такая уж редкость для нашего брата…
Рябышев встретил меня так, будто мы и не расставались после ужина. Деловито сообщил, что минут пятнадцать назад звонил командарм генерал-лейтенант Костенко и передал, чтобы мы «были готовы и ждали приказа».
— Что сие означает, не ведаю, — добавил Рябышев. — Но все-таки дал команду «В ружье», приказал частям выйти в свои районы.
В каждом шаге и решении Рябышева чувствовался опытный, знающий что почем солдат. Дмитрия Ивановича не слишком трогала показная, парадная сторона службы. Он все прикидывал на войну. Однако, как и некоторые его сверстники, пользовался, случалось, старым аршином.
Убежденный кавалерист, он вначале не скрывал своего презрения к танкам. «Не казачье это дело. Вони да грохоту больше, чем толку. В 39-м году, между прочим, танки ваши отстали от моих лошадок».
Я горячо и небезуспешно обращал Рябышева в танковую веру. Но на Рябышева влияло, конечно, не только мое красноречие. Вдумчивый и добросовестный командир, Дмитрий Иванович в конечном счете не мог не полюбить могучую, покорную человеческому разуму и умелой руке технику. В один прекрасный день, когда командиры в присутствии семей и гостей соревновались на танкодроме в искусстве вождения машин, он обогнал меня, а потом поддевал:
— Надо владеть техникой, милый мой…
«Милый мой» — моя поговорка. И если суровый, сдержанный Дмитрий Иванович начинал пользоваться ею, я понимал, что этим самым он желает выразить свое доброе ко мне чувство или перейти со служебного тона на товарищеский. Так было и сейчас.
— Будем, милый мой, ждать приказа, — сказал Рябышев. Вызванные по тревоге штабные командиры занимали места за столами. Рядом ставили чемоданы с НЗ, как их называли иногда дома, «тревожные чемоданы»: два комплекта белья, бритвенный прибор и небольшой запас продуктов — минимум, который позволяет отправиться на войну, не заходя больше домой.
Штабники ворчали. В самом деле, что может быть неприятнее тревоги накануне воскресенья. День испорчен, планы, которые исподволь составлялись в семье всю неделю, сломаны. Как тут не ворчать! Кто-то уныло сострил:
— Концерт продолжается.
— Нет, — возразил другой, — это начался уже спортивный праздник: бег с чемоданом по пересеченной местности.
Все казалось обычным. Ни Рябышев, ни я, ни еще в меньшей мере кто-нибудь из штабных не предполагал, что это война.
Может показаться странным: накануне я заезжал к Музыченко, чтобы подтвердить правильность наших с командиром предположений, Рябышев своей властью еще три дня назад вывел часть полков из казарм в район сосредоточения, и все-таки мы не предполагали, что война уже начинается.
Нам хорошо было известно, что по всему округу идет напряженное формирование и переформирование частей, что штаб округа уже двое суток назад переехал из Киева в Тернополь. Но между всеми этими фактами, больше того, между не покидавшей никого из нас последние годы уверенностью, что война с Гитлером неизбежна, и самой войной, как наступающей реальностью, была пропасть.
В какой-то мере это объяснялось тем, что наш корпус не был еще готов к боям. Мы не закончили переформирование, не успели получить полностью новую технику. У нас отсутствовали ремонтные средства и запасные части. Могла ли наша мысль примириться с началом войны в столь невыгодных для нас условиях!