Литмир - Электронная Библиотека

Мадлен Олбрайт отодвинула стул и вышла из комнаты; слышно было, как ткань ее брючного костюма издает негромкий шелестящий звук. Оратора это, похоже, не смутило. На мгновение Эпштейну показалось даже, что он займет ее пустой стул, как занял его очередь выступать. Но раввин остался стоять, чтобы доминировать над присутствующими. Толпившиеся рядом отодвинулись, так что вокруг него образовалось свободное пространство.

– «Так что такое менуха?» – спросил нас рабби. Кучу неусидчивых детей, которые смотрят в окно и думают только о том, чтобы выйти на улицу поиграть в мяч. Все молчали. Рабби ждал, и когда стало ясно, что он не будет подсказывать нам ответ, откликнулся мальчик в глубине класса, единственный, у кого были начищены туфли и кто всегда шел после уроков прямо домой к маме, далекий потомок старого седого ученого, в душе которого сохранилась древняя мудрость сидения в дальнем углу. «Отдых», – говорит он. «Отдых! – восклицает рабби, и изо рта у него брызжет слюна, как всегда, когда он взволнован. – Но не только! Менуха – это не просто перерыв в работе. Временное прекращение напряжения. Это не просто противоположность тяжкого труда и усилий. Если для его создания потребовался особый акт творения, это явно должно быть что-то особенное. Не просто отрицание того, что уже существует, а уникальное явление, без которого вселенная была бы неполной. Нет, не просто отдых, – говорит рабби. – Спокойствие! Безмятежность! Отдохновение! Мир. Состояние, при котором нет раздоров и ссор. Нет страха и недоверия. Менуха. Состояние, при котором человек находится в покое».

– Абу Мазен, если позволите добавить, – Клаузнер понизил голос и поправил сползшую на затылок кипу, – тогда из целого класса двенадцатилеток ни один не понял, что имел в виду рабби. Но я вас спрошу: а лучше ли мы, находящиеся в этой комнате, понимаем, о чем речь? Понимаем этот акт творения, который уникален среди прочих, поскольку в результате не создано нечто вечное? На седьмой день Бог создал менуху. Но это его творение было хрупким. Неспособным существовать вечно. Почему? Почему, если все остальное, созданное им, неподвластно времени?

Клаузнер помолчал, обвел взглядом комнату. Его огромный лоб блестел от пота, но в остальном никак не чувствовалось, что он напряжен. Эпштейн наклонился вперед, ожидая продолжения.

– Чтобы Человеку пришлось воссоздавать его снова и снова, – сказал наконец Клаузнер. – Воссоздавать менуху, чтобы осознавать, что он, человек, во вселенной не зритель, а участник. Что без его действий вселенная, которую Бог замыслил для нас, оставалась бы незавершенной.

В дальнем конце комнаты кто-то лениво хлопнул в ладоши. Когда звук хлопка утих, не встретив поддержки, заговорил палестинский лидер, оставляя паузы для переводчика, чтобы тот передал рассказ о восьми его внуках, которые ездили в лагерь «Ростки мира», о том, что надо жить бок о бок, поощрять диалог, строить взаимоотношения. После него выступили еще несколько человек, а потом мероприятие закончилось – все поднялись со своих мест, Аббас двинулся вдоль стола, пожимая ряд протянутых рук, и вышел из комнаты, а его свита за ним.

Эпштейну тоже не терпелось уйти, и он направился к гардеробу. Но когда он уже стоял в очереди, кто-то похлопал его по плечу. Обернувшись, он увидел перед собой раввина, произнесшего проповедь об украденном времени. Он был выше Эпштейна на полторы головы, от этого жилистого человека, долго жившего на Ближнем Востоке, исходила прожаренная солнцем сила. Вблизи было видно, что его голубые глаза светились запасенным впрок солнечным светом.

– Менахем Клаузнер, – представился он на случай, если Эпштейн не расслышал его имени раньше. – Надеюсь, я вам не очень перебежал дорогу?

– Нет. – Эпштейн шлепнул гардеробный номерок на прилавок. – Вы хорошо выступили. У меня вряд ли получилось бы лучше. – Он говорил искренне, но углубляться сейчас в обсуждение ему не хотелось. Гардеробщица прихрамывала; Эпштейн смотрел, как она идет за его пальто.

– Спасибо, но заслуга, в общем-то, не моя. Большей частью это из Хешеля[2].

– А разве это не ваш старый рабби рассказывал?

– Ну, так история получается интереснее, – ответил Клаузнер и приподнял брови. Рисунок морщин у него на лбу менялся с каждой новой, более чем выразительной миной.

Эпштейн никогда не читал Хешеля, и вообще тут было жарко, и больше всего он хотел выйти наружу, чтобы остыть на свежем воздухе. Но когда гардеробщица, ушедшая к вешалкам, вернулась, на согнутой руке она несла чье-то чужое пальто.

– Это не мое, – Эпштейн оттолкнул пальто обратно к ней через прилавок.

Женщина взглянула на него с презрением. Однако он ответил на ее тяжелый взгляд своим еще более тяжелым взглядом, и она сдалась и заковыляла обратно к вешалке. Одна нога у нее была короче другой, но только святой не поставил бы ей в вину неторопливость походки.

– Вообще-то мы уже встречались, – сказал у него за спиной Менахем Клаузнер.

– Правда? – отозвался Эпштейн, едва повернувшись.

– В Иерусалиме, на свадьбе дочери Шульманов.

Эпштейн кивнул, но встречи не припомнил.

– Я никогда не забываю Эпштейнов.

– Почему?

– Ни Эпштейнов, ни Абраванелей, ни Даянов, никого, чью родословную можно проследить до династической линии Давида.

– Эпштейнов? Ну, если вы не имеете в виду царскую династию какого-нибудь захудалого еврейского местечка, насчет Эпштейнов вы ошибаетесь.

– Да нет, вы один из нас, тут нет вопросов.

Эпштейн не сдержался и рассмеялся.

– Нас?

– Ну да, Клаузнеры – это имя кое-что значит в давидической генеалогии. Конечно, не до такой степени, как Эпштейны. Если кто-то из ваших предков не взял себе эту фамилию просто так – что маловероятно, – то цепочку рождений, которая в конечном счете привела к вашему появлению на свет, в обратную сторону можно проследить до царя Израиля.

Эпштейну захотелось одновременно и вытащить из бумажника пятьдесят долларов, чтобы избавиться от Клаузнера, и попросить его рассказать об этом подробнее. Что-то было притягательное в этом раввине, точнее, было бы притягательным в другой ситуации.

Гардеробщица продолжала неторопливо вращать вешалку, время от времени останавливая ее движение, чтобы изучить номера на крючках. Она сняла плащ цвета хаки. Не успела она попробовать подсунуть его Эпштейну, как тот крикнул:

– Не то!

Она неодобрительно взглянула на него и снова завертела вешалку.

Не в силах больше это терпеть, Эпштейн протиснулся за прилавок. Гардеробщица отскочила назад, нарочито изобразив испуг, будто ждала, что он ее сейчас ударит по голове чем-то тяжелым. Но когда Эпштейн, самостоятельно изучив все пальто на вешалке, не добился толку, лицо ее выразило удовлетворение. Она заковыляла к Менахему Клаузнеру и попыталась взять у него номерок, но проповедник с родословной в три тысячи лет отмахнулся:

– Нет-нет, я могу и подождать. Юлиус, как выглядит ваше пальто?

– Оно синее, – сквозь зубы произнес Эпштейн, хлопая по едущим мимо него твидовым и шерстяным рукавам. Его пальто нигде не было видно, и он не мог объяснить, что оно очень похоже на то, что лежит на прилавке, только намного мягче и дороже.

– Это просто смешно, – пробормотал он. – Наверное, его кто-то взял.

Эпштейн готов был поклясться, что гардеробщица рассмеялась. Но когда он оглянулся, она уже повернулась к нему сгорбленной квадратной спиной и разговаривала с человеком, который стоял в очереди за Клаузнером. Эпштейн почувствовал, как к лицу приливает кровь, в горле встал ком. Раздать миллионы по собственному желанию – одно дело, но когда с тебя снимают пальто – это совсем другое. Он просто хотел отсюда убраться, хотел прогуляться в одиночестве по парку в собственном пальто.

Послышался звуковой сигнал – пришел лифт, двери его раскрылись. Эпштейн молча схватил лежавшее на прилавке пальто и поспешил туда. Клаузнер что-то крикнул ему вслед, но двери вовремя закрылись, и лифт повез Эпштейна вниз сквозь этажи в полном одиночестве.

вернуться

2

Авраам-Иешуа Хешель – американский раввин, один из ведущих еврейских теологов и философов ХХ века, автор популярных книг по еврейской философии. – Здесь и далее примеч. пер.

5
{"b":"683014","o":1}